Все дело в моменте. Одна маленькая бессмысленная ложь выбирает для себя подходящий момент, и крошечный камешек может разбудить горную лавину. Слово порой действует так же. Маленькая ложь становится этой самой лавиной, все сметающей на пути, с ревом крушащей мир, полностью меняющей его форму и как бы заново прокладывающей русло нашей жизни.
Эмили было пять с половиной, когда отец впервые взял ее в ту школу, где преподавал. До этого дня его школа казалась ей особым, таинственным миром, далеким и манящим, как сказочное царство, которое ее родители иногда обсуждали за обедом. Впрочем, не слишком часто: Кэтрин не любила, когда Патрик «пускался в рассуждения о своей лавочке», и старалась поскорее сменить тему, причем именно в тот момент, когда Эмили становилось особенно интересно. В общем, Эмили считала, что школа — это такое место, куда дети ходят вместе учиться; во всяком случае, так говорил отец, хотя мать, судя по всему, была с ним не согласна.
— А много там детей?
Девочка умела считать и часто пересчитывала пуговицы в коробке или фасолины в банке.
— Несколько сотен.
— И это такие же детки, как я?
— Нет, Эмили. Не такие. Школа Сент-Освальдс только для мальчиков.
К тому времени Эмили уже довольно бегло читала. Детские книжки со шрифтом Брайля найти было нелегко, но мать придумала делать их самостоятельно с помощью вышивки по фетру, и теперь отцу приходилось каждый день по нескольку часов подряд «записывать» для нее всякие истории — в зеркальном отражении, конечно, — пользуясь старой швейной машинкой и приспособлением для рельефного рисунка. Эмили также знала все четыре действия арифметики: умела складывать, вычитать, делить и умножать. Ей уже кое-что было известно о судьбах великих художников; ей нравилось исследовать с помощью пальчиков выпуклые карты мира и Солнечной системы. А в родном доме она ориентировалась совершенно свободно как внутри, так и снаружи. Ее довольно часто водили на так называемую детскую открытую ферму, и она довольно много знала о различных растениях и животных. Она играла в шахматы. И училась играть на пианино — это удовольствие она делила с отцом; собственно, самые лучшие часы она проводила именно у него в комнате, вместе с ним разучивая гаммы и аккорды различных тональностей и старательно растягивая маленькие пальчики в тщетных попытках взять октаву.
Но о других детях ей было известно очень мало. Она слышала их голоса, когда гуляла в парке, а однажды даже качала младенца, от которого исходил странный кисловатый запах. На ощупь он был маленький и теплый, как спящая кошка. Их ближайшую соседку звали миссис Бранниган, и по какой-то причине считалось, что она социально значительно ниже их — может, потому что была католичкой, а может, потому что арендовала дом, тогда как у них дом был куплен и полностью оплачен. У миссис Бранниган была дочка чуть старше Эмили, и Эмили с удовольствием подружилась бы с ней, но соседская девочка говорила с таким сильным акцентом, что в тот единственный раз, когда они попытались познакомиться ближе, Эмили не поняла ни слова.
А вот папа работал в таком месте, где были сотни детей, и все они изучали математику, географию, французский, латынь, историю, естествознание, учились рисованию и музыке. Они кричали и дрались в школьном дворе. Они могли сколько угодно болтать друг с другом или друг за другом гоняться; они вместе обедали в длинной школьной столовой и вместе играли на лужайке в крикет и теннис…
— Я бы тоже хотела ходить в школу, — заявила как-то Эмили.
— Нет, туда ты ходить никогда не будешь, — отрезала Кэтрин и тут же набросилась на мужа: — Патрик, кончай разговоры о своей лавочке! Тебе же известно, как это расстраивает ее.
— И нисколько меня это не расстраивает! И я бы очень хотела туда ходить.
— Может, мне как-нибудь взять ее с собой? Просто посмотреть…
— Патрик!
— Извини. Ну просто… Ты ведь знаешь, дорогая, что через месяц у нас рождественский концерт. В школьной капелле. Я буду дирижировать. Она так любит…
— Патрик, я не слушаю тебя!
— Она так любит музыку, Кэтрин. Позволь мне взять ее с собой. Хотя бы разок.
На этот раз Эмили все-таки разрешили пойти в школу. Возможно, потому, что папа просил, но скорее из-за того, что эта идея очень понравилась Фезер. Та страстно верила в исцеляющие возможности музыки; кроме того, она недавно прочла «Пасторальную симфонию» Жида[28] и чувствовала, что концерт вполне может оказать на Эмили дополнительное терапевтическое воздействие, как бы подкрепив благотворное влияние занятий лепкой и рисованием.
Однако Кэтрин от подобной перспективы по-прежнему была не в восторге. Ей как будто не давала покоя вина — та самая, что заставила ее удалить из дома все следы страсти мужа к музыке. Фортепиано было исключением, но даже и его переместили в гостевую комнату, и теперь оно стояло среди ящиков с забытыми бумагами и старыми вещами. Туда Эмили заходить не полагалось. Но энтузиазм Фезер перевесил чашу весов; в вечер концерта они все вместе пешком отправились в школу Сент-Освальдс, и от Кэтрин пахло скипидаром и розами («Это розовый запах, — пояснила она Эмили, — запах прелестных розовых роз»). Фезер, как всегда, разговаривала очень громко и быстро, а отец шел рядом с Эмили и нежно придерживал ее за плечо, чтобы она не поскользнулась на мокром декабрьском снегу.
— Ну как, ты довольна? — прошептал он ей на ухо, когда они почти добрались до места.
— Угумм.
Она была немного разочарована, узнав, что событие состоится не в самой школе. Ей так хотелось побывать там, где работает папа, войти в классные комнаты с их деревянными партами, ощутить запах мела и полироли, услышать гулкое эхо шагов по деревянным полам; позже все это было ей позволено. Концерт же намечался не в школе, а в капелле, находившейся рядом. Там должен был петь школьный хор, а ее отец — дирижировать; это слово Эмили понимала как «вести, направлять», то есть указывать певцам путь.
Вечер был холодный, сырой, в воздухе пахло дымом каминов. С проезжей части доносились звуки автомобилей и звонки велосипедов, вокруг слышались голоса, несколько приглушенные густым туманом. Эмили замерзла, хотя была в теплом зимнем пальто; ее хорошенькие башмачки на тонкой подошве поскрипывали по замерзшей гравиевой дорожке; на волосах повисли капельки осевшего тумана. Туман дает ощущение того, что мир вокруг сжался и все предметы стали меньше, чем на самом деле, а вот ветер, наоборот, словно расширяет пространство, заставляет деревья шуметь так, будто они вот-вот воспарят на своих могучих крыльях…
Тем вечером Эмили чувствовала себя какой-то особенно маленькой, превратившейся почти в ничто, словно придавленной к земле мертвым влажным воздухом. Время от времени мимо нее кто-то проходил — она слышала шелест дамского платья, а может, мантии кого-то из преподавателей, слышала обрывки фраз, тут же умолкавшие где-то вдали.
— А там будет не очень много народа, Патрик? Эмили плохо переносит толпу.
Это был голос Кэтрин, тугой, как лиф нарядного платьица Эмили, вообще-то очень хорошенького, розового, но, видимо, надетого в последний раз — когда его достали из гардероба, стало ясно, что она почти из него выросла.
— Все будет отлично, не волнуйся. И места у вас в первом ряду.
Вообще-то Эмили ничего против толпы не имела. А вот шум этот ей действительно не нравился, особенно ровные невнятные голоса, из-за которых все на свете перепутывалось и становилось с ног на голову. Она взяла отца за руку и довольно крепко ее стиснула. Одно пожатие на их с отцом языке означало: я люблю тебя. Двойное пожатие в ответ — я тоже люблю тебя. Это была еще одна их маленькая тайна вроде той, что она теперь почти может взять октаву, если как следует растянет пальцы, а также может сыграть главную тему в пьесе «К Элизе» Бетховена вдвоем с отцом, пока он исполняет партию левой руки.
Внутри капеллы было холодно. В семье Эмили в церковь никто не ходил, а вот соседка, миссис Бранниган, ходила, и очень часто; однажды она даже посетила церковь Сент-Мэри,[29] ездила туда специально послушать эхо. Но и в капелле Сент-Освальдс эхо звучало впечатляюще; их шаги — шлеп-шлеп — отдавались от твердого гладкого пола, и казалось, звуки поднимаются вверх, словно люди, которые, беседуя на ходу, ступают по гулкой лестнице.
Потом от отца она узнала причину: оказывается, в капелле очень высокий потолок, а тогда она воображала, что хор разместится где-то у нее над головой, подобно ангелам. Еще в капелле был особый запах — чуточку напоминающий пачули Фезер, только сильнее и какой-то дымный.
— Это благовония, — сообщил отец. — В храмах всегда курят благовония.
Храм. Он уже объяснял ей значение этого слова. Храм — такое место, куда всегда можно пойти и оказаться в безопасности. Там будет запах благовоний и табака «Клан» и будут звучать ангельские голоса. Вот что такое храм.
Эмили постоянно ощущала вокруг какое-то движение. И люди беседовали более приглушенными голосами, чем обычно, словно боялись эха. Папа ушел к своим хористам, а Кэтрин стала описывать Эмили орган, молельные скамьи и витражи в окнах; и все время Эмили улавливала в зале шуршание — вшш-вшш-вшш — и еще какие-то шумы, явно свидетельствовавшие о том, что публика рассаживается по местам и успокаивается, готовясь слушать. Потом наступила тишина, и хор запел.
Уже при первых звуках Эмили показалось, будто внутри у нее что-то сломалось, будто там приоткрылась какая-то дверка. Именно это, а вовсе не тот комок глины, и стало для нее самым первым по-настоящему ярким воспоминанием — то, как она сидела в капелле Сент-Освальдс и слезы текли у нее по лицу прямо в приоткрытый в улыбке рот, а музыка, чудесная музыка, так и кипела вокруг нее.
Музыку она слышала далеко не впервые, но их домашнее баловство на стареньком пианино или жестяные звуки, доносившиеся из приемника на кухне, лишь отдаленно напоминали истинную музыку. Эмили не находила верного слова, которым могла бы назвать то, что сейчас слышала, как не находила и слов, которые передали бы ее новые эмоции. В целом их можно было бы назвать пробуждением.