Когда он действительно спросил об этом, она не сразу разобрала его слова. Эмили уже успела заметить, что он немного заикается, но теперь это заикание значительно усилилось; она догадалась: это не оттого, что он нервничает, просто внутри него идет реальная борьба, сплетающая фразы в такие немыслимые клубки, которые ему и самому не сразу удается распутать.
— Т-ты д-действительно с-с… д-действительно с-с-с…
Эмили отчетливо уловила в его голосе отчаяние, пока он справлялся со своим заиканием.
— Ты д-действительно с-с-слышишь ц-ц-цвета? — выговорил он наконец.
Она кивнула.
— Ну и? Какого я цвета?
Девочка покачала головой.
— Я не могу объяснить. Это совсем другое, дополнительное чувство, я ведь экстрасенс.
Мальчик засмеялся, но смех этот не показался ей веселым.
— Молбри пахнет дерьмом, — произнес он быстро, каким-то совершенно бесцветным тоном. — Доктор Пикок — жевательной резинкой. Мистер Пинк — тем газом, который дают в зубном кабинете.
Эмили заметила, что сейчас он совершенно не заикается, хотя это была самая длинная его фраза.
— Я не понимаю, о чем ты, — озадаченно пробормотала она.
— Ты ведь не знаешь, кто я такой, верно? — уточнил он с ноткой горечи. — А я столько раз видел, как ты играешь, или сидишь на к-качелях в гостиной, или…
До нее наконец дошло.
— Ты — это он? Ты мальчик Икс?
Он долго молчал. Возможно, он кивнул — сейчас уже забылись все подробности, — потом просто ответил:
— Да. Это я.
— Помню, мне рассказывали о тебе, — сообщила она, не упомянув о том, что ее мать считает его притворщиком. — А куда ты делся после того, как доктор Пикок…
— Никуда я не делся, — перебил он ее. — Мы живем в Белом городе. На самом юге. Моя мать работает на рынке. П-продает ф-фрукты.
Снова последовало длительное молчание. На этот раз она не слышала, чтобы он сражался с собой, но чувствовала: он по-прежнему не сводит с нее глаз. От этого она испытывала странные эмоции: одновременно и сердилась, и отчего-то ощущала себя виноватой.
— Черт возьми, я эти фрукты просто ненавижу! — вдруг воскликнул он.
Последовала еще одна долгая пауза, во время которой Эмили, закрыв глаза, мечтала об одном: пусть этот мальчик поскорее уйдет. «Мама права, — убеждала она себя. — Он не такой, как я. И потом, он даже не пытается сделать вид, что хорошо ко мне относится. Однако…»
Все-таки она не сдержалась и задала вопрос:
— На что это похоже?
— Что, фрукты продавать?
— Ну, это… то, что ты делаешь. Когда чувствуешь вкус и запах слов. Я не знаю, как это называется.
Он снова затих, но затем попытался объяснить:
— Я ничего не д-делаю. Это как… это просто есть во мне. Само откуда-то взялось. Как и у тебя, насколько я понимаю. Сначала я что-то вижу или слышу, а потом у меня возникает… ощущение. И не спрашивай почему. Это все очень странно. И не очень-то приятно…
Опять повисла тишина. Тем временем гул голосов в зале прекратился, и Эмили догадалась, что кто-то собирается держать речь.
— Тебе еще повезло, — заметил Би-Би. — У тебя настоящий дар. Он делает тебя особенной. А у меня… да я без него хоть с завтрашнего дня могу обойтись. И потом… у меня часто бывают головные боли, вот тут болит…
Одну ладонь он приложил Эмили к виску, вторую — к ямке на ее шее под затылком. И она почувствовала, как он весь задрожал, словно ему и впрямь стало больно.
— Каждый считает, — продолжал он, — что ты либо с-спятил, либо еще что похуже, или просто притворяешься, пытаясь привлечь к себе внимание. Вот мне интересно… Может, и ты считаешь, что я притворяюсь?
Секунду она колебалась, потом промямлила:
— Ну, я не знаю…
И снова раздался его невеселый смех.
— Вот и ты туда же! — И вдруг тот запертый в его душе гнев словно погас под бременем ужасной усталости. — Мне и самому стало казаться, что я притворяюсь. А доктор Пикок… ты не вини его. Я ведь о чем толкую? Вот они утверждают, что это дар. Только зачем он? Твой дар — это да, это я понимаю. Видеть цвета, когда ничего другого не видишь, рисовать музыку… Это, ч-черт побери, настоящее чудо! А у меня? Ты только представь, каково мне — каждый д-день т-такое испытывать? — Теперь он снова стал сильно заикаться. — А в некоторые д-дни т-так п-плохо бывает, что я д-даже д-думать с-с-с трудом м-могу. Ну и зачем мне это? Для чего?
Он умолк; Эмили слышала, как хрипло он дышит. Затем он снова заговорил:
— Раньше я надеялся, что есть какой-то способ излечиться. Что если я пройду все тесты, то доктор Пикок найдет какое-нибудь средство и избавит меня от этого. Но такого средства нет. И это ощущение проникает повсюду. Во все. В телепередачи. В кинофильмы. От него невозможно ни убежать, ни спастись. Точнее, от них…
— От запахов?
— Да. От запахов.
— А я? — поинтересовалась Эмили. — У меня тоже есть… особый запах?
— Конечно есть, Эмили, — ответил он, и теперь в его голосе прозвучат слабый намек на улыбку. — Эмили Уайт пахнет розами. Точнее, той розой, что растет у самой стены в дальнем углу розария. Доктор Пикок сказал, что она называется «Альбертина». Вот чем пахнет твое имя.
JennyTricks: (сообщение удалено).
blueeyedboy: (сообщение удалено).
JennyTricks: (сообщение удалено).
Albertine: Ну спасибо вам…
15
Время: 04.29, вторник, 12 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: хорошее
Музыка: Genesis, The Lady Lies
И в то самое мгновение я понял: она притворяется. Ей еще и восьми нет, а она уже оказалась умнее их всех — тех, кто устроил кипеж в прессе, тех, кто считает, что создал ее.
— На что это похоже?.. То, что ты делаешь?
Даже тогда она была прекрасна. Кожа точно ванильное мороженое, и эти мягкие темные волосы, и эти глаза Сивиллы. Хорошее питание и воспитание — вот и кожа хорошая. Ну а благородное происхождение чувствовалось у нее в каждой черте: лоб, скулы, запястья, шея, ключицы — все точно резцом выточено и совершенно обворожительно. И тем не менее…
— На что это похоже?.. То, что ты делаешь?
В противном случае она бы никогда так об этом не спросила. Нет — если бы сама говорила правду. Такие вещи мы ощущаем остро, они глубоко врезаются в наше восприятие, словно бритва в кусок мыла; их невидимые острия оставляют в душе такие же глубокие порезы, как красота. Ее красота.
И та ее ложь лишь подтверждала мою правоту, но я уже понял, как неразрывно она со мной связана. Мы оба товарищи по духу, оба обманщики, оба вечные плохие парни — во всяком случае, в душе. И не имело смысла уточнять, когда я смогу — если это вообще возможно! — снова ее увидеть. И с обычным-то ребенком было бы достаточно трудно устроить тайное свидание, а уж с этой слепой девочкой, ставшей теперь знаменитостью… У меня не было ни малейших шансов.
Вот тогда-то и начались мои сны и мечты. Никто ведь ничего по-настоящему не объяснил мне ни насчет гормонов и взросления, ни насчет секса. Для женщины, имеющей трех сыновей-подростков, мать проявляла поразительную стыдливость в подобных вопросах, и, когда пришло время, большую часть сведений я получил от братьев, этакое просвещение вдогонку, так что по-настоящему я вовсе не был готов к притягательности реального опыта.
Повзрослел я довольно поздно. Но в ту весну, словно мстя кому-то, я стремительно наверстывал свое отставание. Я вырос сразу на три дюйма, кожа моя очистилась от прыщей, и я вдруг очень резко и даже как-то неприятно стал ощущать свое тело. Все органы чувств заработали с предельной интенсивностью — будто мне раньше их чрезмерной активности не хватало! Порой, проснувшись утром, я бывал сильно возбужден, в том числе и сексуально, и мне требовалось несколько часов, чтобы успокоиться и прийти в себя.
Настроение тоже менялось чуть ли не ежеминутно — от давящего уныния до нелепого восторга; чувства были обострены до предела; мне отчаянно хотелось влюбиться, прикасаться к своей возлюбленной, целовать ее, ощущать ее тело, познать ее…
Теперь мою жизнь пронизывали новые, очень живые, исполненные страсти сны, которые я записывал в Синюю книгу; эти сны наполняли мою душу стыдом и отчаянием, а также невероятным, каким-то бешеным восторгом.
Найджел еще за несколько месяцев до этого предупредил меня, что вскоре, возможно, мне придется самому стирать свое белье. Теперь я понял, что он имел в виду, и взял его совет на вооружение. Я стал тщательно проветривать комнату и три раза в неделю сам стирал свои простыни в надежде избавиться от пропитавшего их запаха юношеского пота, противного, как вонь сидящей в клетке циветты. Мать никак это не комментировала, но я чувствовал, как нарастает ее неодобрение, словно я виноват и в том, что мне приходится расставаться с детством.
«Какой же мама стала старой, — думал я, — и какой жесткой, кислой, словно недозрелое яблоко». Теперь в ней к тому же ощущалась какая-то безнадежность — и в том, как она посматривала на меня за обеденным столом, и в том, как приказывала мне «сесть, кушать как следует и перестать, ради бога, сутулиться»…
По настоянию матери я продолжил занятия в школе, и мне даже удалось скрыть от нее тот факт, что в классе я один из последних. Но к Пасхе у меня над головой дамокловым мечом нависли публичные экзамены, а по большинству предметов я считался неуспевающим. Моя орфография чудовищно хромала, от математики у меня начинались головные боли, которые становились тем сильнее, чем больше я старался сосредоточиться; в итоге один вид школьной формы, висевшей на спинке стула, вызывал у меня мигрень — просто по ассоциации.
И мне совершенно не к кому было обратиться за помощью. Мои преподаватели — даже те, кто доброжелательно ко мне относился, — явно разделяли мнение о том, что я просто не предназначен для академических занятий. И я вряд ли смог бы объяснить им истинную причину снедавшего меня беспокойства. Разве мог я признаться кому-то из них, что более всего меня пугает разочарованность собственной матери?