Мальчик с голубыми глазами — страница 50 из 85

А потому я тщательно скрывал любые признаки своего грядущего провала. Я подделывал подпись матери на записках, объяснявших ту или иную причину моего отсутствия на уроках. Я прятал листки с отметками и требованиями зайти в школу, я лгал, я подделывал итоговые оценки. Но мать все-таки что-то заподозрила и начала собственное тайное расследование; видимо, она догадалась, что я врал ей, позвонила в школу, выяснила, где именно я обманывал, встретилась с моим классным руководителем и завучем и узнала, что с Рождества меня почти не видели в классе и что в связи с затяжным гриппом я пропустил экзамены…

Помню вечер после той ее беседы с учителями. Мать приготовила на ужин мое любимое блюдо — жареного цыпленка с перцем чили и молодыми кукурузными початками. Вообще-то я должен был обратить на это внимание как на признак надвигающейся бури. О том же свидетельствовала и одежда матери — она не переоделась, а осталась в своем парадном темно-синем платье и в туфлях на высоченных каблуках. Но я был настроен чересчур благодушно, поэтому и близко не сообразил, что меня пытаются убаюкать, внушить мне фальшивое ощущение безопасности. Ничто в ней не намекнуло мне, какие страшные кары вот-вот обрушатся на мою беспечную голову. Я даже ничуть не встревожился.

Возможно, я действительно был слишком беспечен. А может, просто недооценивал собственную мать. Или кто-то увидел, как я слоняюсь по городу с украденной камерой, и донес ей…

Так или иначе, а мать теперь все знала. Знала, исподтишка наблюдала за мной и выжидала подходящего момента; затем встретилась с заведующим школой и нашей классной руководительницей миссис Платт, вернулась домой и, не снимая выходного платья, приготовила на обед мое самое любимое блюдо. Когда я все с аппетитом съел, она усадила меня на диван и даже телевизор включила, а сама пошла на кухню (я решил, что мыть посуду), но вскоре вернулась, и вот тут, хотя она не проронила ни звука, я сразу все понял: от нее пахло духами «L'Heure Bleue». Она наклонилась и прошипела мне прямо в ухо:

— Ах ты, маленький говнюк…

Я резко повернулся, и тогда она меня ударила. Обеденной тарелкой. Ударила прямо в лицо. Несколько мгновений я разрывался между острой болью, пронзившей бровь и скулу, и отвращением к тем объедкам, которые на меня посыпались; обглоданные цыплячьи косточки и кукурузные кочерыжки вместе с остатками жира испачкали мою физиономию и запутались в волосах, и это ужаснуло меня куда сильнее, чем боль и даже кровь, которая буквально заливала мне глаза, окрашивая все вокруг алым…

Голова закружилась, и я, пытаясь отступить, сильно ударился копчиком об угол дивана, отчего по всему позвоночнику волной прошла острая леденящая боль. Мать снова ударила меня, на этот раз в губы, а потом повалила на пол, уселась сверху и стала колотить по лицу, по плечам и вообще куда придется, пронзительно выкрикивая:

— Ах ты, лживый маленький говнюк! Мерзкий прохвост! Жалкий мерзавец!

Я понимаю: вам кажется, что я легко мог бы дать сдачи. Воспользоваться хотя бы словами, если не кулаками. Но у меня попросту не нашлось таких магических слов. Да и не могло найтись — где было взять такие признания в любви, которые усмирили бы мою мать? Да ни одна моя попытка доказать собственную невиновность не сумела бы остановить волну этой свирепой ярости!

Именно слепая ярость меня и пугала; безумный, реактивный гнев матери был куда страшнее, чем любые удары, пощечины и даже липкая вонь витаминного напитка, странным образом являвшаяся неотъемлемой частью всего происходящего. Мать так пронзительно орала мне прямо в ухо свои проклятия, что в итоге я завопил:

— Мама! Пожалуйста! Мама, остановись!

Свернувшись клубком на полу возле дивана, я закрыл голову руками, чувствуя во рту вкус крови. Я не плакал, а лишь слабо попискивал, точно страдающий от недостатка кислорода беспомощный новорожденный младенец с синим личиком, своими жалкими возгласами отмечая каждый ее удар, пока мир вокруг из кроваво-красного не стал постепенно сине-черным и взрыв ее бешенства наконец не начал сходить на нет.

Потом мать ясно дала мне понять, до какой степени я разочаровал ее. Сидя на диване и прижимая одну салфетку к рассеченной губе, а вторую — к рассеченной брови, я слушал длинный-предлинный список своих преступлений, а когда она вынесла мне окончательный приговор, не выдержал и зарыдал.

— Учти, теперь я глаз с тебя не спущу, Би-Би, — пообещала она.

И я вижу их — глаза моей матери, точно бдительное всевидящее око. Я ощущаю ее взгляд, будто свежую татуировку, будто ссадину на обнаженной коже. Порой я представляю ее глаза, синие, как синяк, как больничный халат, как выцветший синий комбинезон заключенного. Они ставят на мне метку, от которой никуда не деться, — это метка моей матери, метка Каина, и смыть ее невозможно.

Да, я безумно разочаровал ее. Во-первых, своей бесконечной ложью — словно, открыв правду, я избавил бы себя от того, что она со мной сделала. Во-вторых, своими бесконечными неудачами (безнадежными попытками стать лучшим в классе и хорошим сыном для нее, то есть жить так, как хотела она).

— Пожалуйста, мама!

Мне было больно дышать; впоследствии выяснилось, что у меня сломаны два ребра. Нос тоже был сломан; вы и сами видите, что он не совсем прямой. А если хорошенько приглядеться, то у меня на губах еще можно различить маленькие шрамики — тонкие, как нитка, неровные стежки, словно сделанные школьником на уроке труда.

— Тебе некого винить, кроме себя самого, — заявила она, словно лишь слегка, по-матерински меня отшлепала за какой-то ерундовый проступок. — Так, теперь что там у тебя с этой девчонкой?

— С какой девчонкой? — совершенно машинально отозвался я.

Мать поджала губы и так кисло усмехнулась, что по спине у меня точно ледяным пальцем провели.

— Не строй из себя святую невинность! Мне-то ясно, что было у тебя на уме, когда ты преследовал ту слепую девчонку!

Неужели это миссис Уайт нажаловалась? А что, если мать пробралась в мою темную комнатку? А если кто-то из ее приятельниц намекнул, что, дескать, видел меня в городе с фотоаппаратом в руках?

Нет, она и так все уже знала. Знала, и все. Как всегда. И о том, что я фотографировал Эмили, и о надписи на парадной двери Особняка, и о прогулах в школе, которые продолжались несколько недель подряд. А может, и о моей Синей книге? Меня вдруг охватила тревога. Неужели она нашла Синюю книгу?

У меня даже руки затряслись.

— Ну и чем ты можешь оправдаться?

Что-либо объяснять было бесполезно, и я проблеял:

— Пожалуйста, ма, прости меня. Мне очень жаль…

— Что там у тебя с этой слепой девчонкой? Чем вы с ней занимались?

— Ничем. Честно, ма, ничем. Я даже никогда т-толком с ней не разговаривал.

Она одарила меня одной из своих убийственных улыбок.

— Значит… никогда с ней не разговаривал? Никогда? Ни разу? За все время?

— Только однажды. Всего один раз — на крыльце галереи…

Мать резко прищурилась, и я, заметив, как взметнулась ее рука, понял, что сейчас она снова отвесит мне пощечину. Одна мысль о том, что эти злобные руки вновь окажутся в непосредственной близости от моего и без того разбитого рта, была для меня совершенно невыносимой. Я резко отстранился и выпалил первое, что пришло в голову:

— Да эта Эмили п-просто п-притворяется! Она не с-слышит никаких цветов. Она даже не знает, как это бывает. Она все выдумывает… она с-сама мне сказала… а ей еще д-деньги д-дают…

Иногда такой вот неожиданно пришедшей в голову мыслью удается остановить атакующее чудовище. Мать смотрела на меня, по-прежнему прищурившись, словно выискивая в моей лжи крупицы правды, потом очень медленно опустила руку и напряженно произнесла:

— Повтори.

— Она все выдумывает! Просто говорит им то, что они хотят услышать, вот и все. А миссис Уайт настраивает ее на это…

Некоторое время вокруг матери разгорался огонь молчания. Мне прямо-таки невооруженным глазом было видно, как идея о притворстве Эмили укореняется в ее душе, вытесняя прежнее разочарование, усмиряя бешеный гнев.

— И она сама тебе это сказала? — недоверчиво уточнила мать. — Сама рассказала тебе, что все выдумывает?

Я кивнул и сразу почувствовал себя гораздо увереннее. Разбитые губы по-прежнему сильно болели, и дышать я толком не мог, зато теперь у моих страданий был вкус победы. Несмотря на то что мои братья были весьма невысокого мнения обо мне, я всегда отлично умел найти выход из любой ситуации; вот и теперь, когда меня припекло, я с помощью своей чудесной способности остановил ужасный допрос, учиненный матерью.

Я все выложил ей. Заставил ее хорошенько заглотнуть наживку. Я вывалил все, что мне было известно об Эмили Уайт: все слухи, сплетни, язвительные замечания. Подобно песчинке, раздражающей внутренности устрицы, мой вымысел постепенно затвердевал и превращался в драгоценную жемчужину; он дал плоды, и урожай был бережно собран.

Вы и так знаете, что я плохой парень. Но вы еще не знаете, насколько я плох; не знаете, как в ту самую минуту я повернул эту историю к ее фатальному финалу; не знаете, как маленькая Эмили Уайт и я стали попутчиками на этом страшном пути…

На извилистом пути, ведущем к убийству.

16

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com

Время:08.37, среда, 13 февраля

Статус: публичный

Настроение: унылое


Вот тогда все и пошло прахом, тем самым вечером после первой выставки. Мне, правда, понадобилось время это понять, но именно тогда феномен Эмили Уайт приобрел какой-то странный оттенок. Сначала, казалось, ничего особенного не происходит, так, рябь на воде, но — и особенно после успешного выхода в свет книги доктора Пикока — все больше и больше людей стали что-то такое замечать и уже готовы были предположить худшее, готовы насмехаться, завидовать и презирать.

Во Франции, стране, где особенно любят детей-вундеркиндов, L'Affaire Emily