Мальчик с саблей — страница 16 из 25

Аскетичный квадратный стол времён покорения Америки лишился ножек и превратился в дастархан, заполненный фруктами, шипящими горшочками, частоколом островерхих бутылок. Разноцветные шифоновые занавеси украсили окна, воссоздав цветовую гамму ямайского флага. Подушки, расшитые лилиями и львами в стиле эпохи Луи Тринадцатого, были небрежно разбросаны по устлавшему пол персидскому ковру. Из глубины дома донеслись первые аккорды расхлябанной карибской гитары. С огромного, в полстены, постера загадочно улыбался Боб Марли.

– Настраиваюсь на волну твоего креатива! – нараспев произнёс Терем. – Сразу за стол – или дунешь сначала?

Коровин непонимающе уставился на самокрутку и зажигалку, возникшие на перилах крыльца:

– Ты где это взял?!

– Да твой непутёвый брат-дизайнер… Нашёл, короче, где нычки устраивать! Чё ты напрягся? Джа разрешает и даже одобряет!

Коровин приложил ладонь ко лбу. Температуры не было.

– Да не парься, браза, – сказал дом, и Коровину показалось, что невидимая рука снисходительно похлопала его по плечу. – Ведь главное же, это чтобы войны не было.

«А ведь и правда, – подумал Коровин, – главное – это чтобы не было войны!»

Курить он всё-таки отказался.

Терем во все камеры уставился на запад. Коровин сел на крылечко. В миролюбивом молчании они вместе смотрели, как неоцифрованное солнце садится за далёкий аналоговый горизонт.

Созданная для тебя

I

Нескончаемый истошный вой полупсов преследовал Хадыра до самого дома. Колесница стремительно и плавно неслась по термитовой дороге, светлеющей в тени леса, и вскоре сквозь чёрную гребёнку стволов замерцали светляки деревни Гибоо.

Впереди мелькнула развилка, и Хадыр навалился на подлокотник подвески. Колесница качнулась и свернула на левую дорожку, постепенно замедляя ход. Лес раздвинулся, открывая продырявленное звёздами небо и большую грибную поляну. Дорога оборвалась треугольным лепестком, колесница встала на её краю.

Гибоо уже спала, лишь от некоторых грибов доносились приглушённые голоса. Музыка деревьев обволакивала деревню сном, баюкала, как заботливая нянька. Хадыр, едва соскочив с подвески, беззвучно и протяжно зевнул, чувствуя, как слипаются веки.

Отставив одной рукой лёгкую колесницу в сторону, он шагнул вперёд, и нога мягко спружинила о пух, толстым бледным ковром застилающий всю поляну.

Хадыр прошёл по окраине деревни, выискивая свободный гриб. Но из каждого доносилось сопение, храп, либо какое-нибудь шевеление, и Хадыр уже начал терять терпение.

– Луна, – сказал кто-то из темноты. – Сегодня ночь высокой луны. – Хадыр узнал по голосу старика Вилара. – В такую ночь я совсем не могу спать, веришь ли, сын Говора? Я так хожу и хожу, пока не начнёт светать, – тогда только сон находит меня. Зачем ты снова в Гибоо, сын Говора?

Хадыр на секунду замешкался. Катись к жрецам, сказал отец. Но это слишком долгая история, чтобы посреди ночи пытаться рассказать ее старику, обычному сидельцу, за всю жизнь не повидавшему ничего, кроме своей Гибоо. У Хадыра отсутствовало всякое желание тешить Вилара рассказами до зари.

– Ищу свободного колесача Вальхурта, моего друга. Я слышал, он недавно был здесь?

– Да, сын Говора, тот, о ком ты беспокоишься, покинул наше селение совсем недавно, в оранжевый час, и у меня даже возникло сомнение, успеет ли он до темноты найти себе ночлег в далёкой деревне Арба. Я слышал, что путь туда далёк и неприятен. Не могу осмыслить, какое удовольствие может принести подобное передвижение, тем более бесцельное, поскольку едет он туда не навсегда, что было бы понятно, если бы он, скажем, нашёл там себе жену, – а всего лишь на пару дней. – Лицо Вилара, наконец, вынырнуло из темноты, поблескивая тонкой плёнкой одежды, и Хадыр выругался про себя, чувствуя, что вот-вот окажется втянутым в спор.

Старик говорил вещи, которые нельзя было просто так пропустить мимо ушей, которые требовали отрицания, возражения, пререканий, а сон как щекоткой мучил Хадыра сладким желанием нырнуть в душистую упругую сердцевину гриба и расслабить всё тело до последнего нерва и мускула.

Музыка деревьев упрашивала его лечь и закрыть глаза, но приходилось пялиться на Вилара, ежесекундно опасаясь возразить и этим обречь себя на умопомрачительные часы ночного спора, противного самой природе человеческой, ибо ночь создана для сна и ни для чего больше. Хадыр поднял глаза к небу.

С востока на запад через зенит шла вечная Дорога Алленторна, озаряя собой в равной степени каждую точку мира и затерянную в лесах деревню Гибоо как малую часть последнего. Черная брешь в незыблемой дороге погонщика ветра Алленторна, зовущаяся Луной, именно в эту ночь поднялась в самую верхнюю точку неба, и потерявший сон старик Вилар, оставшийся в одиночестве среди засыпающих грибов, скитался в замкнутом пространстве, которое считал своим домом и до самой смерти не собирался покидать даже на минуту – словно поджидая случайного путника, способного выслушать его излияния.

Хадыр сделал незаметный шаг в сторону, и ещё один, рассчитывая заставить Вилара сдвинуться с места и пойти рядом, но под ногой сочно хрустнуло, и высокий светляк, качнув сломанным стеблем, хлёстко шлёпнулся в пух. Вилар вдруг онемел и окаменел, потом хищно ринулся к погибшему растению и взял его в руки. Светляк медленно угасал, в его умирающем свете мерцало лицо старика. Умные светлые глаза пытливо вглядывались в бессчетные крохотные лепестки, ещё теплящиеся жёлтым огнём. Вилар мгновенно забыл обо всём, что было до этого, и когда мёртвый светляк стал неотличим от окружающей растительности, бросил его себе под ноги, прищёлкнул языком и произнёс одновременно радостно и удивлённо, не шёпотом, но и не в голос:

– Вот оно, отличие света земного от света небесного! Раз, хрусть, и то, что было светом, превратилось в обычный низменный цвет. Цвет – сущность всего земного, качество, неотъемлемое от самого предмета, то, чем в равной степени наделены и растения, и люди. Но разве можно что-то сказать о цвете неба? Разве можно назвать Дорогу жёлтой или голубой, а Солнце красным или оранжевым? Это не присуще Небу – там может быть свет либо его отсутствие, но никоим образом не цвет – что и говорит нам о главном и вечном отличии…

* * *

Вальхурт, сколько себя помнил, всегда считал, что от неудобства нужно избавляться сразу. Любая мелочь, поначалу незначительная, может вырасти до таких размеров, что, даже уже устраненная, будет ещё долго напоминать о себе неприятным поскрёбыванием в сознании.

Откинувшись на спинку колесницы, Вальхурт быстро остановил её, слез в придорожный пух и поднёс близко к глазам правую кисть тыльной стороной ладони. Между желтоватыми костяшками указательного и среднего пальца находилась та мелочь, то маленькое неудобство, на котором он сконцентрировал внимание и от которого желал как можно скорее избавиться. Когда Вальхурт последний раз наращивал на себя одежду, видимо, ему попалась плохая ягода – с тех пор при каждом движении в кожу впивался невидимый заусенец. Избавиться как можно скорее.

Вальхурт укусил себя за нижнюю губу, раздался звук лопающегося пузыря, и стружка отслоившейся одежды мягким колечком повисла на подбородке. Двумя пальцами, осторожно, – нет ничего обиднее, чем оторвать кончик и искать новый, – Вальхурт взялся за чуть липкую плёнку и потянул вниз. Одежда поехала по шее, обнажила кадык, ключицу и оборвалась длинным языком на груди. Но в прочном одеянии уже появилась брешь, и Вальхурт принялся сдирать с себя клочья неудачного костюма, швыряя лоскуты под ноги, в пух. Падая, оторванные плёнки сворачивались трубочками, теряли прозрачность, становились серыми, и на их поверхности подобно венам вдруг отчётливо выступали синие прожилки.

Через минуту Вальхурт стоял обнажённый, по щиколотку в пуху, и пух доедал остатки одежды. Тело, лишённое оболочки, чувствовало себя неуютно. Лёгкий бродячий ветерок, обычно незаметный, щекотал кожу, вгонял в дрожь, а пальцы рук и ступни ног вдруг дали букет ощущений, с которым неизвестно было, что делать.

Всему этому есть имя. Вальхурт знал это слово, несколько режущее слух и чем-то притягивающее, – «осязание». Весь мир из твёрдо-мягкого, тёпло-холодного, остро-тупого становится шершавым и бархатным, скользким и гладким, а в сознании, как раскрывающиеся бутоны, прорастают новые понятия и начинают накапливаться воспоминания, не похожие на прежние. Но это уже потом, а сейчас – холод ветра и открытость перед лесом, который смотрит и не может понять, почему так тревожно замерло маленькое существо.

Вальхурт огляделся и сразу заметил раскидистый куст вешалки шагах в тридцати от дороги. На цыпочках, по бесплотному ковру пуха, тихо, не касаясь других растений – туда, туда… Вальхурт не выдержал и сорвался на бег, поскользнулся, упал, прыгнул к вешалке и, лихорадочно выискивая на длинных безлистных прутьях хорошую крупную ягоду, затравленно шарил глазами вокруг, стараясь разглядеть свои страхи за сгустками листьев и ветвей. Наконец упругий шарик сам лёг в пальцы.

Вальхурт потянул его на себя, слегка покручивая, и почувствовал глубинный треск разрываемой мякоти. Крепкая зеленоватая ягода. Вальхурт приложил её свежим надломом к ямке между ключицами. И привычно оттянулась кожа, и страх ушёл, и шарик одежды очень быстро набух и расползся по груди клейкой блестящей массой – сначала зелёной, потом более светлой и, наконец, идеально прозрачной. Бутоны осязания закрывались, словно их солнце уходило за горизонт.

Под надёжной защитой новой одежды Вальхурт обрёл обычное расположение духа и двинулся к колеснице.

Но случилось непредвиденное – то ли порыв ветра, то ли ещё что-то качнуло ажурную коляску, и чуткая термитовая дорога, приняв это колебание за приказ двигаться, вздулась бугром – колесница рванулась вперёд, махнув Вальхурту на прощание пустой подвеской. Всякое случается с путешественниками.

Вальхурт в тот момент ещё не вышел на дорогу и увидел лишь, как мелькнуло колесо, а вслед за ним вспучилось белое полотно, вытягивая из земли такие же удивительно белые нитки-корни, опустилось, слегка поворочалось ещё немного, будто выбирая, как лечь поудобнее, – и замерло. Колесница уехала.

Вальхурт удивлённо выпятил нижнюю губу, отчего пока не совсем приросшая одежда сыто чмокнула, и изрёк:

– Какие же вы, сидельцы, дураки!

Ведь действительно обидно, когда что-то говоришь человеку, а он смеётся и всё время повторяет: «Ну да что ты!» Не спорит, не говорит, как считает сам, а так – только тихо посмеивается, даже не пытаясь поверить или понять. «Посмотреть мир – это же так интересно!» – «Ой, да брось ты!» – «Человеку нельзя всегда сидеть на одном месте!» – «Ну да что ты!» К такому второй раз подходить неохота, и ладно бы, но он-то не один такой – все вокруг – «Ну да брось ты!» Только кто – Хадыр, Мэдж, ну, ещё Эман – но тот далеко на юге, – с ними можно беседовать свободно, зная, что не будет унизительного похихикивания, нарочитого непонимания, о которое можно биться головой хоть день, хоть жизнь.

Колесницы росли вокруг в изобилии. Вальхурт долго выбирал, пока не наткнулся на курьёз – колёса срослись с растущей рядом подвеской, и получилась сразу готовая колесница. Тщательно осмотрев её и убедившись, что больше никаких отклонений нет, Вальхурт просунул руку под нижнее колесо и воткнул палец в полый хрустящий стебель. Растение качнулось, мягко опрокинулось и встало на колёса.

Вальхурт вынес колесницу на полотно термитовой дороги, уселся и слегка оттолкнулся, навалившись на подлокотники. И сначала едва-едва, а потом быстрее, а потом сливаясь в неразличимую пелену переплетающейся зелени, понёсся назад незапоминающийся пейзаж.

Закрыв глаза, Вальхурт в мыслях перепрыгивал с одного на другое. То Хадыр и голова деревни Арба беззвучно открывают рты, силясь сказать что-то важное, то старикашка Вилар и прочие болтуны, безропотные сидельцы Гибоо, щерятся, поглощая рассказ о чудесной колеснице, выросшей в придорожном лесу, то тревога по имени Осязание мерцает серебряным огоньком.

* * *

Мякоть гриба выпустила Хадыра из усыпляющих объятий, вытолкнула вверх, и голубизна неба ударила в глаза. Сон ушёл, оставив лёгкую подрёберную истому и бодрящее чувство голода. Сон бесследно исчез, и сознание, ясное и чистое как Дорога, потребовало работы.

Хадыр сел на шляпке, свесив ноги, и сразу обитатели соседних грибов закивали ему головами, учтиво и старательно.

– Ясное небо! – ответил он как можно громче, чтобы кто-нибудь из сидельцев не посчитал себя обиженным.

Невысокое фудовое дерево одиноко торчало из земли под левой ногой у Хадыра. Он нагнулся и сорвал крупный, с детскую голову, плод.

Сиреневая с зеленоватыми прожилками кожура затрещала от слабого нажатия, обнажая золотистую середину. Как обычно перед едой, Хадыр собрался с мыслями, пытаясь вспомнить или вызвать на языке вкус фуда. Естественно, не получилось.

Над поляной стоял мелодичный утренний гомон. Почти все грибы были заняты, кто-то завтракал, кто-то вполголоса разговаривал, иногда громко всхохатывали дети. Солнце уже оторвалось от верхушек деревьев, и тень на большой тарелке часов легла на розовый час.

Хадыр прикоснулся к очищенному фуду губами. Нет, ничего я не могу вспомнить, хоть тресни. А языком? Нет. Пока цела прозрачная кожица, обтягивающая дольки, не угадать ни за что. Плод хрустнул на зубах, и вечный аромат фуда защекотал нёбо и вырвался через ноздри. Но и теперь не вспомнить, то ли ты ел в прошлый раз или не то. Хадыр приник к надкушенному месту губами и медленно, через зубы, начал высасывать сок.

Не отрываясь от еды, Хадыр поднял глаза и исподлобья, уже внимательнее, оглядел жителей деревни. Шагах в двадцати от него на высоком светлом грибе полулежал Вилар и, закатив глаза, капал себе соком в разинутый рот, держа фуд над головой. Он скосил глаз на Хадыра и подмигнул.

Трапеза завершалась. Пустая кожура летела вниз, в пух, а сидельцы поворачивались к центру деревни, где на старом высоком грибе разместился голова Заман. Хадыр в предчувствии интересной беседы радостно потянулся и стал разглядывать дочерей Замана – Дору и Джамиллу.

На поляне постепенно установилась тишина. Наконец голова поднял правую руку и провозгласил:

– Ясное небо!

– Яркое солнце! – нестройным хором прозвучал ответ.

– Я приветствую вас, сидельцы моей деревни: Урбар – сын Замана, Дора – дочь Замана, Джамилла – дочь Замана, Брадур – сын Мегурта…

В селении Гибоо чтили традиции. В ожидании своего имени Хадыр размышлял о пользе обычаев – и не то чтобы именно о пользе, а скорее о том, нужны они или нет. Его отец, голова Говор, как правило, не церемонился – после ясного неба и яркого солнца сразу начиналась беседа. Хадыр привык к этому с детства и не любил перекличку.

– И гостей наших в лице Хадыра, сына Говора, родом из деревни Сангат.

* * *

– …Так стоит ли говорить, что фуд, лежавший передо мной, не являлся лишь предполагаемым источником сытости – он воплощал собой все желания и стремления, которые долгие годы жили во мне, и достаточно было надкусить этот плод, как наверняка произошло бы нечто удивительное. Однако, едва фуд оказался в моих руках, пришло понимание сложности задачи. Ладони мои коснулись чего-то твёрдого и, возможно, несокрушимого, ибо кожура этого необычного плода…

Вальхурт быстро прошёл по опушке к свободному грибу рядом с Хадыром.

– Давно ты здесь? – спросил он негромко, забравшись на пухлую шляпку.

– Третий день, – одними губами ответил Хадыр, не поворачиваясь.

– Что нового? Что в Сангате?

– Чила вышла замуж за Собарка и во время обряда ухитрилась подвернуть ногу. Я уезжал – она еще с падуном ходила. Вилару вчера приснилось слово «шикарность». Заману что-то не очень, а мне понравилось. Сочное такое, блестящее. А сегодня ему, видишь, фуд желаний привиделся. Странно, вроде старый уже, а всё каждый день снится что-нибудь…

– … гостя нашего Вальхурта – сына Штирта, родом из деревни Басра!

Кивки, приветствия, ясные небеса.

– …Мне сегодня тоже слово пришло, – добавил Хадыр. – Услышишь – упадёшь. Моя очередь уже совсем…

Его речь перекрыл зычный голос одной из сиделиц:

– …Спешу обрадовать вас, сидельцы Гибоо и люд колесный: я несу вам новое слово, прилетевшее ко мне с ночной песней.

Поляна затихла, напрягая слух.

Мимикрия! – изрекла женщина, и грибы заурчали разноголосо, пробуя на зуб сочетание звуков. Хадыр и Вальхурт переглянулись: не то.

– Добрая дочь Мегурта, – приподнялся на своём ложе Урбар, сын головы. – Я не хотел бы огорчать тебя, но не впервые подобное прозвучало в поднебесном мире. Пришедшее к тебе сегодня слово, увы, существует на самом деле. Лишь немногие могут, порывшись в сумах своей памяти, вычерпать оттуда его точный смысл. Если я только не ошибаюсь, мимикрия – это особое искусство управления собственным лицом, с помощью которого можно, ничтожно изменив улыбку, выражение глаз и прочее, придать лицу форму лица совершенно чужого и не похожего на настоящее. Это древнее умение давно утеряно и, видимо, ушло безвозвратно…

Хадыр замер, ожидая разрешения говорить. Вальхурт, чувствуя, что у друга запасено действительно нечто необычное, напряжённо смотрел ему в затылок.

– Желает ли что-либо сказать наш гость из деревни Сангат добрый Хадыр, сын Говора? – Заман приглашающе взмахнул рукой.

– Достопочтенные сидельцы славной деревни Гибоо, – начал Хадыр. – Не однажды и не дважды колесачи находили на этой поляне ночлег и пищу – кому как не вам знать об этом. Много раз и меня дорога вела в деревню Гибоо, ведь я скитаюсь по миру и принадлежу к колесному люду. И как же приятно предвкушать в пути, что впереди тебя ждёт и гриб, и фуд, и тёплое приветствие добрых сидельцев. Это было так, так это и сейчас. И порой меня захлёстывало чувство стыда – ведь до сих пор не находилось способа отблагодарить за терпение и гостеприимство. Но вот настал час, ожидавшийся столь долго. Сегодняшней ночью погонщик ветра Алленторн вдохнул в меня слово, и я счастлив подарить его вам. Надеюсь, что у вас отныне не будет причин назвать любого из колесачей неблагодарным. Слушайте же!

Хадыр судорожно вдохнул воздух, секунду подержал в себе и выдохнул:

Скала.

На несколько мгновений тишина затопила грибную поляну и вдруг лопнула, прорванная густым гулом восхищения.

Хадыр, сияя, обернулся к Вальхурту. Тот лишь ошарашенно развёл руками.

Удача, подумал Хадыр. Коротко и неповторимо. Все вокруг завидуют – и я бы завидовал тоже.

Вальхурт облизал ссохшиеся губы.

На другом краю деревни какая-то старуха, смуглая и костлявая, шепелявила, обращаясь к соседке:

– Я ж говорю – говоровская кровь! Такой сын – это счастье, счастье, говорю я тебе. Одна беда – сквозняк в голове. И что его тянет к колесачам?..

* * *

Настал сиреневый час, когда солнце ещё хватается за горизонт, а на востоке начинает слабо поблескивать Дорога Алленторна.

– Я завтра ухожу, – говорил Хадыр, глядя куда-то сквозь деревья. – Нет больше смысла ждать. Я знаю, как надо идти. До красного часа солнце должно быть справа, после – слева. Я почти уверен: Пустые Земли не так уж далеко. Но нужен твой совет: с какой дороги лучше сворачивать – с той, которая идёт на Арбу, или с той, что на Папирус? Ты ведь знаешь расположение деревень.

Вальхурт кивнул. Они вышагивали плечом к плечу по краю поляны, под их ступнями проседал пух. Вездесущие дети, занятые незнакомой игрой, не обращали внимания на колесных людей.

– Знаю. И не только их расположение. Теперь я знаю, сколько человек обитает в нашей половине мира. Абсолютно точно.

– О, прости! Я совсем забыл, что Арба – последняя деревня в твоем путешествии. И скольких же ты насчитал?

Вальхурт усмехнулся:

– Восемьдесят шесть сотен тридцать три. И еще восемнадцать женщин ждут детей. Как ты думаешь, достаточно раз в полгода объезжать мир, все сотню семь селений, чтобы не запустить подсчёты?

– Немного ты себе оставил времени на сидячую жизнь.

– А что делать в Басре? Ты же сам больше одной луны на месте не высидишь.

– Ну почему же! Раньше мог. Это ты с семи лет на колёсах, а я первый раз уехал из Сангата в восемнадцать. Да, ещё вот что. По идее, Вальхурт, сейчас ты держишь в руках…

Откуда-то сбоку вдруг вынырнул Вилар и подскочил к Вальхурту.

– Сын Штирта, я хочу сделать тебе приятное и поэтому смею надеяться, что сын Говора простит меня за вторжение в вашу беседу.

Хадыр хотел отойти, но Вилар молча удержал его за руку.

– Выслушай меня, сын Штирта, и время уйдёт не напрасно. Если не считать твоего приезда в Гибоо третьего дня, ты не был у нас больше четырёх лун. И это приводит в уныние не только добрых сидельцев нашей славной деревни. Я просто откажусь поверить, если ты попытаешься убедить меня в том, что твоё длительное отсутствие не стало источником огорчения для тебя самого, – ведь за эти дни много слов и снов появилось в Гибоо, и все они ускользнули от твоих ушей. Как ты знаешь, сын Штирта, в ночи высокой луны сон покидает меня. И я предпочёл использовать это со всех точек зрения бесполезное время на дело, которое принесло бы удовольствие тебе и удовлетворение мне. Занятие моё не ново – восемь строф удалось мне сложить за четыре ночи, и я начинил их словами, ранее тобою не слышанными, кои были рождены за время твоего отсутствия.

Вальхурт заулыбался – он любил сюрпризы. Кто мог ждать стихов от престарелого сидельца?

– Я рад буду выслушать тебя, почтенный Вилар.

Старик покраснел, сморщился, немного помедлил и начал читать:

– И снова приходит в селенье

Сын Штирта, скиталец Вальхурт.

Он – пуля, он скор, как печенье,

Таинственен, как каракурт.

Колёса его колесницы…

Вилар вдруг оборвал речь, пустым взглядом упёршись в небо. На его лице прорисовалась тоска, и он объявил, что – невероятно! – забыл вторую строчку второй строфы. А всё потому, что нужно было держать в голове рифму на вальхуртовскую колесницу, – странное слово «птицы», привидевшееся Джамилле прошлой луной.

– Когда ты вспомнишь, Вилар, – сказал Вальхурт, – то продиктуешь мне его сначала, а я запишу.

– Ну уж нет! – взвился и без того раздосадованный старик. – Я не для того ночей не спал, чтобы ты накорябал свои знаки на гнилом листочке. Всё, что человек записывает, он тут же забывает, утешая себя мыслью, что, мол, всё равно не пропадёт. Слава Алленторну, я никогда не пытался хранить свои мысли с помощью жалких крючков!

Вилар повернулся и ушёл, заложив руки за спину.

– Обиделся? – спросил Вальхурт у Хадыра.

– Завтра отойдёт.

– Хорошее слово – пуля. Доброе какое-то… Так о чём ты говорил?

– О чём?

– Ну, что я что-то в руках держу.

– Ты – в руках? Не знаю. Я хотел спросить вот о чём. Сейчас тебе двадцать четыре. Ещё двадцать, может быть, тридцать лет ты будешь ездить по деревням. И кто заинтересуется твоими списками, когда ты умрёшь? Кто хоть раз в них заглянет? Через пятнадцать лет после твоей смерти они вряд ли даже наполовину будут соответствовать истине. И что, всё насмарку?

Вальхурт негромко рассмеялся, выпячивая подбородок:

– Ведь тебе ответ мой нужен не из любопытства! Хочешь, чтобы я тебя убедил: всё правильно, так и надо, да здравствует жизнь на колёсах! Ты ищешь подтверждение, что наши занятия нужны хоть кому-нибудь из сидящих рядомс нами, либо понадобятся в будущем. Что твой уход из деревни оправдан чем-то большим, чем прихоть. Но подтверждения нет и не будет, мой наивный друг. Имей ты малейшую возможность остаться в своём Сангате, то не сдвинулся бы с места. Однако в деревнях всё устроено по простому и однозначному плану, там нельзя фантазировать, там не придумаешь ничего нового – и ты сиделец, покуда под твоим задом грибная шляпка. Дёргаешься, и вдруг в тебе зарождается спасительный вопрос – самооправдание того, что снимаешься с места. С каждым днём в тебе нарастает сытое расчётливое любопытство: откуда люди взялись? сколько их всего? где край света? А есть вопрос – есть и уход. Ты спишь в грибе, ты жрёшь фуд, но на остальных смотришь хитро и даже жалеешь их: мол, для них это смысл жизни, а у тебя припасено что-то другое…

Вальхурт перевел дух, потом продолжил тихо-тихо:

– А моё дело продолжат дети. Нет – наплевать. Важно само времяпрепровождение. Если живут, чтобы жить, а мир существует, чтобы в нём убивать время, то мы с тобой свою цель выполним. Сполна.

Хадыр молчал долго, потому что пытался найти в рассуждениях Вальхурта то место, где их мнения слегка расходились, но никак не мог. Жизнь ради жизни? Слишком просто. Слишком легко… Хадыру вдруг резко наскучил ненужный, никуда не ведущий разговор, и язык сам понёс:

– Не знаю, кстати, заметил ты, Вальхурт, или нет, но мне показалось, что в слове «каракурт», которое Вилар…

* * *

Одиночество – так называлось чудовище, с которым Хадыр оказался лицом к лицу.

Не простое одиночество, когда ненадолго остаешься один, хотя и к такому поначалу было трудно привыкнуть, – Хадыр вспомнил, какая его била дрожь в день первой вылазки из Сангата. То одиночество, с которым он столкнулся сейчас, казалось отшлифованным, законченным, логически завершённым. Так может чувствовать себя среди сидельцев человек, ни разу не видевший сна. Между тобой и остальными вырастает грань, и ужас заключён в том, что это не по твоей вине, а ты бессилен что-либо сделать.

Колесница стоит в двух шагах от термитовой дороги. Достаточно поднять её, поставить на полотно, поудобнее расположиться в подвеске, качнуться корпусом вперёд… Достаточно вернуться в Гибоо, и никто никогда не узнает, какой шаг ты мог сделать, один только Вальхурт безразлично скользнёт прозрачными глазами по твоему лицу… Да он сам ещё недалеко – можно крикнуть погромче, и он вернётся. В конце концов, он же уговаривал тебя не уходить…

Шаг сделан.

* * *

Другой, за ним третий, ноги пружинят в пуху, кусты удивлённо оглядываются, большие часы с искривившейся стрелкой, выросшие около дороги на полпути из Гибоо в Папирус, постепенно прячутся в листву. Солнце, расстилающее на пути рваные тени, обманчиво неподвижно висит справа.

Хадыр шёл и шёл, тупо, ни о чём не задумываясь, почти не глядя по сторонам, не отвлекаясь на впечатления.

Он шёл, ритмично переставляя ноги, занывшие от усталости неожиданно быстро. Когда солнце прокралось в вершину небес, знаменуя начало красного часа, фуд утолил его голод. И снова расступалась растительность на пути, и пух, не знающий человека, рыхлый и прозрачный, хватал за щиколотки, желая остановить, но Хадыр двигался и двигался вперёд, опасаясь лишь потерять направление.

В глазах мельтешили круги, и солнце слева упало за горизонт, и синий час был близок.

Хадыр словно пришёл в себя, и недоверчиво осмотрелся. Ноги, налитые тяжестью, тянули к земле, но ночевать было негде – поблизости не росло ни одного гриба, и светляки не освещали лес. Небо ешё дышало закатом, и Хадыр прошёлся туда-сюда, надеясь найти приют на ночь. Его поразил странный синий оттенок всех без исключения растений. Вместо привычной зелени вокруг простирался зловещий сизый узор.

Гриб?! Хадыр метнулся сквозь кусты туда, где увидел что-то похожее, и в то же мгновение острая боль пронзила руку. В предплечье сквозь одежду воткнулся тёмно-синий шип. Хадыр двумя пальцами выдернул его – и ошарашенно смотрел, как из руки сочится тёмная жидкость, сразу съедаемая одеждой.

– Вот моя кровь, – сказал он неизвестно кому и снова взглянул на колючку.

А потом его скрутил приступ ярости. Трясясь от брезгливости, он рвал из земли шипастые ветви незнакомого растения и швырял в пух, с наслаждением наблюдая их гибель. Он разделался с одной порослью, но колючки росли повсюду, и Хадыр прыгал с одного места на другое до темноты. Когда кусты стали неразличимы, он рухнул там, где остановился.

Он лежал, закрыв глаза, без движения, а сердце раскачивало тело в ритм ходьбы. В веках бился пульс, не было гриба, ночная песня звучала на удивление тихо, и нелегко шёл сон к человеку, впервые увидевшему собственную кровь.

"От природы не убежишь, – всегда говорил отец, – наша жизнь предопределена заранее. У нас есть всё. Ты хочешь еды – перед тобой фуд, спать – гриб, тебя греет одежда, лечит падун, возит колесница, тебе светит светляк – так что же ещё нужно тебе, чтобы успокоиться? Какая тебе разница, две или двадцать две сотни лет стоит наш Сангат на этой поляне, кто был твой прапрадед и как жили люди до того дня, когда Зверь выклевал Луну в Дороге Алленторна? Посмотри: вот, перед тобой, во все стороны распласталась земля, созданная для тебя, так что же тебе ещё, неразумный?»

«Исчезни хоть что-то из этого мира, – говорил отец, – и всё разрушится, а жизнь превратится в нечто страшное. Природа создана для нас Алленторном – и от природы не убежишь».

Теперь Хадыр чувствовал, что в старинной пословице заключён какой-то иной смысл. А Говор видел в ней лишь подтверждение зависимости человека от окружающего мира. Разминая онемевшие ноги, Хадыр лежал в пуху и осматривал место своего ночлега.

От природы не убежишь. Не уйти и не спрятаться от навязчивой обстановки, окружающей тебя со дня рождения до дня смерти. Природа не отпустит тебя просто так, она будет идти за тобой, и стоит лишь на минуту остановиться, как вновь окажется рядом.

Серый час – начало дня, конец ночи, – и небо беспощадным зеркалом взрезало листву над головой, а со всех сторон продолжали копошиться растения, демонстрируя жуткую логику своего существования. Синее и дикое медленно и организованно отползало, уступая место приручённой зелени.

Уже три гриба неторопливо поднимались и набухали на образовавшейся полянке, липкий белый язык термитовой дороги вытянулся по следам Хадыра, указывая дорогу назад, и вдоль этой дороги двигались часы, фуды, вешалки и падуны, показывая мясистые жёлтые и розовые корни. Лес сосредоточенно работал, строя человеку место обитания.

Хадыр никогда не видел ничего подобного. Он кинулся прочь из новой деревни, и бежал – пока не сбил дыхание и острая боль не зашевелилась в боку. Он обогнал уходящие от него дикие растения и снова попал в спокойный синий лес, ещё не растревоженный присутствием хозяина.

И снова он шёл весь день, и снова ночевал в пуху, и каждое утро природа настигала его, одаривая маленькими уютными селениями.

Он потерял счёт времени, сбившись: прошло то ли десять, то ли одиннадцать дней, прежде чем он наткнулся на стену.

Хадыр остановился перед ней, запрокинув голову. Серо-бурое вещество, твёрдое и холодное. Стена невероятной высоты – в три или четыре раза выше деревьев. Преграда, идущая влево и вправо. Хадыр простоял около неё полчаса и вернулся в последнюю по счёту деревню.

С гриба стена не казалась такой уж большой, и на её вершине росли такие же кусты, как и внизу.

– Что же э-то? – по слогам спросил у себя Хадыр, и ответ пришел сам. – Ска-ла.

Он так удивился своей догадке, что расхохотался. Потом, загадав, вырвал из земли светляк. Корешков оказалось семь. Хадыр дошел до скалы и двинулся вдоль неё влево.

Так прошло ещё шесть дней. Скала постепенно стала понижаться и наконец сошла на нет.

Путь к жрецам был открыт.

Хадыр дождался, пока природа догонит его, сорвал хорошую колесницу и вернулся в Гибоо.

* * *

– Нет, сначала он четыре дня проспал. Да я и сам не знаю, что с ним случилось. Говорят, так бывает – бац, и осел колесач. Я его расспрашивал – говорит, нет там никого. Он же долго шёл – действительно долго. Нет, сказал, там никаких жрецов – байки, мол, это. Может, и правда нету? Красивая легенда?..

– Я всё забываю: ты вспомнил своё стихотворение? Хадыр мне нарвал хорошей бумаги, я мог бы записать твои слова.

– Никогда бы не подумал, что такой человек, как сын Говора, может жениться в один день. Он же с Джамиллой до вчерашнего дня и разговаривал-то раза два-три, а тут вдруг…

– Да и почему она так легко согласилась? Скиталец по вашим понятиям – вещь странная, неудобная. Вы ведь нас боитесь – разве не так? А эта вдруг ни с того ни с сего – замуж…

– Завидно, сын Штирта?

– Да нет. Любопытно.

* * *

– Сказки? Почему сказки? По-твоему, всё не так?

– А как – так?

– Ты сам знаешь – не маленький же…

– А я хочу, чтобы ты рассказала.

– Тогда слушай.

Два мира, созданных Алленторном, покоятся, подвешенные к небу. Нельзя сказать, что они не похожи, но не назовёшь их и одинаковыми. Миры эти наполнены людьми, но люди никогда не доберутся друг до друга. Нет дорог, которые ведут из одного мира в соседний, но есть путь, даже два пути, один из которых Сон, а другой – Смерть. Чтобы миры не умерли, они должны постоянно приобретать что-то новое, и это новое – души людей. Когда мы умрём, на нашем небе загорятся две новых звёздочки, и это скажет тем, кто нас знал, что наши души уже вселились в людей, родившихся в том мире. А когда они погаснут, то мы опять вернёмся сюда. Но этот путь – Смерть, и он уносит нас надолго.

Поэтому все больше любят Сон, ибо он дает тебе возможность навестить другой мир, вернуться и рассказать, что ты видел. Там и здесь не одинаково, и мы приносим в наш мир слова, которые имеют смысл там, но бесполезны здесь. Из слов и снов люди обоих миров когда-нибудь построят дорогу друг к другу, такую же вечную и незыблемую, как сама Дорога Алленторна. И когда это случится, мы станем подобны Алленторну, каждый создаст свои сотни миров и на своих небесах проложит новым людям свою великую Дорогу… Ты спишь?

– Что ты! Тебя интересно слушать.

* * *

Много лун ушло, прежде чем перед Вальхуртом встал вопрос, на который так не хотелось искать ответ. Некоторые мысли инстинктивно хочется убрать в какой-нибудь дальний угол памяти. Ты вроде бы знаешь об их существовании, но стараешься не ворошить без крайней необходимости. Иначе приходится оправдываться перед самим собой.

Когда вопрос возникает впервые и вдруг оказывается, что твой ясный на первый взгляд ответ звучит совсем не так, как предполагалось, и, как ни старайся, объяснение не приходит, рождается естественный страх: ты не такой, не то, чем хотел себя видеть сам. Ведь появилось весомое доказательство твоего отклонения от выдуманного идеала. А когда под угрозу попадает собственный, личный, столь знакомый и любимый образ, проекция самого себя на своё же мировосприятие, то ни в чём не повинная мысль тотчас ссылается прочь, по возможности просто выкидывается из головы.

Но силы человеческие – ограниченны, и в один прекрасный день ты с ужасом чувствуешь, как где-то там, в глубоком колодце сознания, осколки воспоминаний начинают складываться в тот самый вопрос, и всё начинается сначала.

Вальхурт считал, что в большей степени, чем Хадыр, привязан к колеснице. Может быть, этим и объясняется, что товарищ, спешившись, сделал шаг вперёд, а Вальхурт так и остался стоять, держась за спасительное колесо?

И теперь, особенно теперь, когда о Хадыре постепенно стали забывать, когда его лицо начало стираться из памяти, когда след его потерялся – и молодой Алимарк с юга уверял, что Хадыр уже год как гостит в селении Парамак, а Эман слышал, что незнакомого колесача видели бродящим по лесу в окрестностях Арбы, – именно теперь вернулся вопрос: в чем она, та черта, у которой благоразумно остановился один и шагнул вперед другой.

Было несколько случаев – и Вальхурт восстанавливал их в памяти до последнего штриха, – когда действия или рассказы Хадыра выходили за рамки дозволенного. Дозволенного неизвестно кем и когда, – но ведь рамки позволяют ограничить берегами некое общее русло. Не может же человек жить без русла, без правил, без границ, за которые не следует выходить.

Сильнее всего поразила Вальхурта история о том, как Хадыр ещё ребёнком пошёл за стариком, который уходил.

«Мы выходим из леса и уходим в лес…»

Хадыр пошёл за человеком, услышавшим зов смерти. Даже мысль о подобном поступке вызывала у Вальхурта дрожь, а Хадыр не просто подумал, а сделал. Такое мог совершить только необычный человек.

И почему его до сих пор ждёт Джамилла, откуда в ней это упорство? Уже третий год пошёл с ночи исчезновения Хадыра, а она ведёт себя так, будто это случилось вчера.

Хадыр покинул свой гриб в ночь полной луны, и только Вилар и Джамилла знали об этом. Вилар твёрдо знал, что Хадыр ушёл, Джамилла твёрдо знала, что Хадыр вернётся.

С тех пор четырежды Вальхурт объезжал мир, делая исправления в своих списках, стирая умерших и записывая родившихся, и в каждом селении спрашивал о Хадыре, сыне Говора, родом из деревни Сангат, но ответа не было.

Однажды, возвращаясь в Гибоо, где он как-то незаметно начал оседать – чему в некотором роде способствовала Дора, сестра Джамиллы, – Вальхурт вдруг почувствовал, что должен действовать. По-другому забилось сердце, другие запахи вселились в сознание, и что-то ласковое и надёжное, как солнечный луч, согрело душу.

В Гибоо он остановился лишь на минуту, спросил о Хадыре, услышал «нет», сразу же развернул колесницу и помчался по лепестку, идущему на Папирус.

Большие уродливые часы с зигзагообразно изогнувшейся стрелкой показали ему путь к Семнадцати Деревням Хадыра и время: сиреневый час, благоуханный и нежный.

Под колёсами зашевелилась два года не пользованная дорога, и в Первой Деревне Вальхурт провёл ночь, и потом в Девятой, и в Шестнадцатой – об этом он рассказал сам, когда вернулся. И ещё о том, что Семнадцатая Деревня – действительно последняя, и что там обрывается термитовая дорога, а дальше – дикий лес, и о странной бурой стене, которую даже непонятно как можно назвать и с чем сравнить, и ещё о чём-то… Но всё-таки его рассказ был неполон.

Всю оставшуюся жизнь – а оставалось ему не так уж и много – Вальхурт вспоминал, что самые свои светлые дни он провёл в поездке по хадыровским Деревням. Он любил повторять, что за три дня можно успеть очень многое. Его дети, да и другие сидельцы Гибоо, всегда с охотой расспрашивали о путешествии, пропуская мимо ушей постоянно упоминаемое число «три». Никто так и не сообразил, что ровно на трое суток больше, чем выходило из рассказа, провёл Вальхурт в Семнадцати Деревнях. И, если бы он захотел, то, видимо, мог бы поведать, как за эти три дня нашёл в себе силы переступить черту. Впрочем, возможно, это лишь вымысел.

* * *

Как убежать от погони? Как оторваться от преследования? Ответ очевиден: нужно преодолеть преграду, которая преследователю окажется не под силу. В каждой конкретной ситуации необходимо действовать по-своему.

Хадыр поступил так.

Достигнув Семнадцатой, он три дня потратил на отдых, после чего сделал несколько долгих пеших прогулок в окрестностях селения, разыскивая колючие дикие кустарники, коими эта местность изобиловала всего три луны назад. Найти было трудно, но он нашёл. Каждая ветка несла на себе две-три дюжины длинных шипов. Осторожно, стараясь не оцарапаться, Хадыр под корень выдернул пять хворостин и понес их в деревню. По дороге две из них выскользнули из рук, и их быстро съел пух.

Чтобы высушить оставшиеся ветви, Хадыр разложил их на ночь на шляпке соседнего гриба. Сине-бурая кашица – всё, что от ветвей осталось к утру. Гриб съел их.

Нарвав к следующей ночи новую охапку колючек, Хадыр заснул, держа её в руках, – но к утру лишь бурая слякоть скользила между пальцами. Одежда съела ветви.

У Хадыра не было навыка, унаследованного от предков, и он полагался только на свою интуицию, покорившись неизвестно откуда пришедшему подсознательному умению.

Он расстался с одеждой, расстался с грибом, он чутко проспал в пуху, лёжа на спине, две долгие ночи. Два дня Хадыр не разжимал кулаков, держа в каждой горсти по пучку отломанных от ветки шипов.

А на третий день он пошёл к скале.

Стена поднималась в небо уступами. Хадыр одной ногой встал на маленький кусок скалы, отколовшийся от общего целого и блестящий на солнце сложными прожилками. Другой ногой оттолкнулся и мгновение простоял над землёй. Потом медленно полез в небо, нащупывая опору пальцами ног, поглядывая то вверх, то вниз, вгоняя в слишком узкие щели подсохшие отвердевшие шипы и превращая их в ступени.

Когда он оказался на высоте, где парят кроны деревьев, под правой ступнёй что-то ненадёжно шевельнулось, и Хадыр переспелым фудом рухнул вниз. Рука, на которую пришёлся основной удар, неправдоподобно звонко хрустнула в локте, и боль на какое-то мгновение лишила Хадыра ощущения времени.

Но что – время? Время для него теперь не значило почти ничего. Боль отступила, и вскоре он поднялся и нашёл падун. Распластавшийся в тенистой ложбине величественный тёмно-зелёный лист совсем не хотел покидать обжитое место, но повиновался с покорностью, присущей всем растениям леса. Хадыр оторвал его от земли вместе с дрожащей бахромой клейких корней – и намотал на руку склизкой тыльной стороной. Через несколько минут он почувствовал, как корни врастают под кожу. Через пять дней падун отпал, обнажив вылеченную руку.

Со второй попытки Хадыр достиг вершины скалы. Его мир, родной и старый, раскинулся позади до горизонта – внизу, а этот, новый и чужой, встал перед ним стеной – здесь, наверху, на расстоянии вытянутой руки.

Хадыр в последний раз оглянулся на сине-зелёный ковёр своей родины и двинулся в путь.

Всё менялось. Очень трудно определить отличие одного предмета от другого, если этот другой видишь впервые. Но Хадыр имел возможность сравнивать. Он действительно мог сравнить свою старую одежду с новой, наращенной уже наверху, которая не прилипла к телу до конца и вздувалась полупрозрачными пузырями при каждом шаге. Он мог сравнить и фуды, хотя вкус нового забывался так же быстро, как и старого. Эти, растущие наверху, были покрыты толстой заскорузлой коркой и почти не чистились, а во рту от них стоял мерзкий запах. Гриб больше не давал отдыха – утром после сна ныла поясница и болели суставы; уже на третью ночь Хадыр устроился спать в пуху. И часы здесь не показывали времени – их циферблаты чаше всего принимали отвратительные для глаза формы, да и стрелки росли куда-то вкривь, а то и ветвились.

Любому сидельцу этот лес показался бы унизительной неумелой подделкой, картинкой из дурного сна. Но Хадыр каким-то образом выработал в себе способность ни о чём не думать, включив мозг только на восприятие и запоминание.

Счет времени он не потерял. Девять дней прошло с момента подъёма на скалу до прыжка в густые жёсткие кусты, где он замер в неудобной позе, пытаясь уловить плохо развитым слухом тот звук, что заставил его зарыться в пух.

Нет, ошибки не было. Чмоканье, хруст ломающейся ветки, потрескивание корня, выдираемого из земли, соединились в одно.

Увидеть ничего не удавалось, и неторопливо приполз страх и многократно возрос, когда звук потерялся. Слева, справа, отовсюду – слабый шелест ветвей, синева растений, и ничего боле.

Сдерживая дыхание, Хадыр встал на цыпочки и ещё раз мучительно прислушался. Теперь казалось, что звук идёт со всех сторон. На каждый шорох Хадыр затравленно оборачивался и, ошибаясь, облегчённо вздыхал.

Он сделал шаг вбок, и вдруг стало очевидным, что стоять на месте просто немыслимо, что необходимо двигаться, обязательно двигаться, как-то уходить, как-то спасаться от надвигающейся угрозы, и ноги сами пошли, и сами понесли.

Сын Говора летел подобно ветру – без направления, без усталости, не чувствуя пружинящего пуха. Он мчался, откинув голову, размахивая руками, боясь обернуться, и многочисленные кустарники не оббегал, а огибал по идеальным и, главное, самым быстрым кривым.

И когда он понял, что то, от чего он бежал, стоит перед ним, то просто остановился. А страх – наверное, по инерции – проскочил дальше и исчез.

С любопытством и некоторой брезгливостью Хадыр изучал существо, загородившее ему дорогу.

Крупная – больше человеческой – голова увенчивалась двумя отростками, вероятно – глазами, по форме напоминавшими половинки фуда на тонких стебельках. Внутри обеих мерцала молочно-зелёная муть. Ниже подрагивала тряскими складками губ широкая пасть, обнажившая в застывшей улыбке частокол белых треугольных зубов. Кожа, одинаковая по всему телу – сине-бурая, лоснящаяся, – казалась пористой. Голова сидела на длинной, с человеческую руку, шее. Четыре мощных корня, скорее похожие на ноги, поддерживали громоздкое туловище-ствол, долгое и текучее.

Глаза – а это действительно были глаза – следили за каждым движением человека.

Хадыр молчал. Стражей леса в деревнях называли полупсами.

Передняя правая нога дрогнула, начала сгибаться в суставе, и из земли со звуком поцелуя показался нежно-красный толстый корешок.

Хадыр сделал шаг назад. Нога стража качнулась, вылетела вперёд, и, сминая пух, ушла корнем в землю. Полупёс плавно перенёс тяжесть тела, голова поплыла к человеку и остановилась на уровне Хадыровой груди. Потом запрокинулась, глядя – хотя это трудно назвать «глядя» – ему в лицо. Хадыру в ноздри ударило тёплое густое дыхание, и он снова шагнул назад.

Полупёс проурчал-пробулькал что-то недовольное, клацнул зубами, после чего, словно потеряв интерес к человеку, размашисто развернулся и, чмокая корнями, скрылся в синеве зарослей.

Страж леса открыл Хадыру дорогу.

* * *

Тем же вечером в гигантском – на весь мир – ковре пуха встретилась первая проплешина. Хадыр несколько минут разглядывал необычно голую землю, бурую потрескавшуюся твердь, ничего общего не имеющую с чёрной мякотью под термитовыми дорогами.

Пух округло загибался по краю, как капля фудового сока на листе падуна. Создавалось впечатление, что это действительно какая-то граница. Хадыр пошёл было вперёд, но каждый шаг бил по пятке так, что звенело в голове, и пришлось вернуться.

Два дня прошло, прежде чем Хадыр оказался стоящим на острие своего мира. Длинный язык пуха, и Хадыр на его краю. В нужном направлении – только обнажённая почва.

Слева невысоко висело солнце. Наверное, заканчивался оранжевый час.

Идти было очень тяжело, приходилось переставлять ногу с носка на пятку, и, тем не менее, отбитые ступни заболели практически сразу.

Деревьев стало очень мало, кусты исчезли вообще. Деревья были всё какие-то почерневшие и, что гораздо важнее, бесполезные, Хадыр даже не знал им названия. Изредка встречался корявый фуд с мелкими чёрствыми плодами.

Хадыр съел один плод и уснул, хотя тонкая огненная дужка солнца ещё виднелась сквозь поредевший лес.

Тук. Тук-тук-тук. Хрусть. Тук-тук.

Хадыр открыл глаза. Серый час окутал лес безнадёжной дымкой. Почти ничего не видно, зато очень хорошо слышно: тук-тук.

Хадыр встал на четвереньки. Звук приближался. Главное – не дышать. У раскидистого дерева показался расплывчатый тёмный силуэт. До рези в глазах – и, кажется…

Туман. Ветер потянул откуда-то сбоку. Хадыр моргнул и тут же потерял цель из виду. Пусто – лишь чёрный узел дерева, и быстро удаляющееся: тук-тук-тук-тук…

Хадыр сел и сглотнул слюну. Несмотря на туман, несмотря на то, что мозг ещё не отошёл ото сна, Хадыр был уверен, что не ошибся. Человек.

Исчезновение фудовых деревьев было предсказуемым. На последнем, встретившемся на пути – изощрённо изогнувшейся коряге, – росли плоды величиной с детский кулак, с грязно-серой мятой кожурой. Хадыр смог унести два десятка фудов, прижав их руками к груди.

Всё разбитое тело болело так разнообразно и – уже – так привычно, что Хадыр перестал обращать на это внимание. В голову вернулись мысли, и теперь от движения через пустошь он получал удовольствие.

Человек, нормальный человек, не должен получать удовольствие от боли, рассуждал Хадыр. Возможно, где-то здесь и кроется главное отличие колесного люда от сидельцев. Может быть, это и заставляло его уезжать из Сангата?.. Ход мыслей всё чаше ломался, и Хадыр подумал, что уже не смог бы так построить фразу или рассказ, как умел до своего путешествия.

Одежда, изодранная в клочья, умерла прямо на нём, но Хадыр не захотел с ней расставаться – вешалок он не видел уже неделю.

Пейзаж, лежащий впереди, утомлял убогостью и однообразием – бурая немилосердно-жёсткая почва и бесцельно вытянувшиеся в небо чёрно-желтые стволы незнакомых деревьев.

На седьмой день, в полдень, был съеден последний фуд. Уже к вечеру, к синему часу, Хадыр остро почувствовал, что ему нужна еда. И появился вопрос, удивительно простой и от этого пугающий: а может ли человек обходиться без пищи? Что последует за робким и слегка дурманящим посасыванием в животе?

Сон перебил неприятную мысль: если идти назад, то до ближайшего фуда можно и не добраться.

Хадыр очнулся в сером часу. Он долго лежал, скрючившись и глядя в небо. Безмолвие от горизонта до горизонта. Пустота окружающего мира вдруг ужалила Хадыра, и он перестал ощущать себя единым целым. Так не бывает, говорили руки. Что ты от нас хочешь, спрашивали ноги. Нужна колесница, думал мозг, пытаясь вырваться из плена связавших его кровеносных нитей. Конечно же, колесница! Ведь сказал же отец катиться к жрецам. Катиться. Понимаешь, катиться! Эх, жаль, что эти оттенки чувств я уже не в состоянии буду кому-либо передать, вздыхал онемевший и распухший язык. Правда, жаль? – спрашивал он у губ, зубов и дёсен. Мы держим воздух, отвечали губы суетливыми знаками издалека, и не можем ничего подтвердить. Мы можем! – кричали дёсны. Нам не дают есть, и нам остаётся только говорить «Правда!» за каждый не пришедший к нам в гости кусочек. Что за «непришедший», ухмылялись зубы. Если б вы всегда что-нибудь жевали, то, верно, говорили бы втрое вразумительнее. Клянусь Алленторном! Живот хочет фуда! Мозг хочет фуда! Молчаливое сердце тоже хочет фуда! Тебе не встать, Хадыр-сын-Хадыра-сын-Хадыра-Говора-сын! Пой песни леса, колесач. Катись, катись – к жрецам, к жрецам! Ведь они жрут, жуют, уписывают за обе щеки – фуд – Фуд – ФУД…

Существо, именовавшее себя Хадыром, приподнялось на локте и уцепилось безумным взглядом за первый солнечный луч, протиснувшийся сквозь предрассветную дымку.

Встать!!! – орало себе существо. Хотя и беззвучно, что, в общем-то, делало ему честь.

Руки, ноги, спина, лопатки – все они потеряли право самостоятельного голоса, потому что занялись работой.

Хадыр поднялся, ослеплённый диким – как его воспринимали глаза – солнцем, сделал вперёд полшага, и – ААА-А-А! – рухнул лицом вниз.

Ни руки, ни дёсны больше не хотели говорить. Но мозг услышал смерть, крадущуюся сверху вниз, во все стороны, и судорожно забился в черепной коробке. Темнота. Тишина. Забвение.

II

Начальник южной заставы Иннерфилд молчал. Молчали разведчик Эванс, учительница Анна Ланж, гонец из столицы Брайан Хновски.

Все пытались заглянуть в глаза Рэю Трайлону. Все надеялись различить в складках докторского лица уверенность в успехе. Скромная, слегка затюканная сестра с виноватым выражением подавала инструменты и препараты.

Наконец Трайлон поднял к потолку просветлённый работой взгляд и безразлично произнёс:

– Может быть…

Иннерфидд подошёл ближе к операционному столу, чтобы рассмотреть незнакомца.

– Может быть, – ни к кому не обращаясь, повторил Трайлон.

– Он должен выжить, – словно приказал Эванс. – На обратной дороге на нас опять напали. Один из моих потерял руку. Всё ради того, чтобы дотащить сюда этого, – он ткнул пальцем в сторону распростёртого на узком столе человека. – Нерациональных затрат быть не должно. Вы обязаны сделать так, чтобы он выжил.

Хновски, бывший здесь, по существу, главной фигурой, находился в раздумье. Теперь все смотрели на него и ждали какого-то решения, хотя что тут можно решать? Первый контакт за столько лет. Первый человек, вышедший из леса. И практически труп.

– Если он вытянет, то на время останется здесь. Не имеет смысла сразу везти его в город. Я тоже пока остаюсь.

Иннерфилд изучал незнакомца. Абсолютно безволосое тело, маленькие ногти, маленькие зубы. Красивое лицо, высокий лоб, бугристый череп. Длинные руки и ноги без признаков мускулатуры.

Когда Иннерфилд оттянул пришельцу верхнее веко, чтобы посмотреть цвет радужки, тот открыл глаза.

* * *

Если ты так туп, что не можешь всех накормить, сказали мозгу глаза, то мы тебе ничего не покажем. Да-да, подтвердили уши, и мы – не расскажем. Ты будешь идти, слепой и глухой, покуда не врежешься лбом в какое-нибудь из этих дурацких деревьев. А при чём здесь я, обиделся лоб. Думаете, мне лучше других? Да и мы никуда не пойдём, заявили ноги.

Опять закружилась болтовня, заговорили ногти и нос, переругались пальцы, и никто не слушал друг друга.

Хватит! – грозно закричал мозг, и постепенно все испуганно замолчали, теряя свою одушевлённость.

И перед Хадыром появилась картинка: странное незнакомое лицо на фоне белой стены. Оно тут же исчезло, словно испугавшись. Но Хадыр хорошо его запомнил. Лицо было обыкновенным, но надо лбом и дальше – к макушке – росли странные тёмные нити или корни. Хадыр не знал, что это такое, и не мог дать этому названия.

Потом он понял, что лежит, – и белая стена, стало быть, висит у него над головой. Тело очень не хотело двигаться, но мозг хлестнул его бичом, – и Хадыр поднялся неуклюжим косым рывком. Теперь он сидел, свесив ноги, на твердой и плоской поверхности.

Белая стена окружала его со всех сторон, лишь в четырёх местах в ней имелись квадратные отверстия, за которыми – о, как всегда! – простиралась бурая пустошь до горизонта.

Вокруг Хадыра стояли люди. Несомненно, люди. Без одежды, но закутанные в неизвестные ему тёмные непрозрачные растения, видимо совсем не прилипающие к коже. Лиц эта странная одежда не закрывала вовсе. И у каждого из людей верх головы прятался под зарослями нитей. У женщины, стоящей отдельно ото всех со скрещенными на груди руками, они были длиннее и светлее – цвета старого падуна – неярко-рыжие. Тот, что нагибался к нему, замер совсем рядом, ближе остальных. Хадыр протянул руку и осторожно коснулся его нитей.

Человек улыбнулся и медленно отчетливо произнёс:

Волосы.

Сознание Хадыра взорвалось. Это слово знал каждый сиделец. Это слово снилось очень многим людям, в том числе и Хадырову отцу Говору. В голове запрыгали торопливые мысли.

«Неужели это всё-таки тот мир? Но в моих снах не было ничего похожего. Ни один сиделец известных мне деревень не упоминал о безжизненной поляне без конца и края – наоборот! Был дивный мир, сверкающий и благоуханный, красивые люди безо всяких волос и отчётливая, как нигде, песня Алленторна. Никаких стен со всех сторон – а мягкие как пух шляпки грибов. Где же я? Или есть ещё третий мир, принадлежащий жрецам?.. Но это уже простая фантазия, грубое допущение. Где я?»

– Меня зовут Гордон, – сказал Иннерфилд, ткнув себя пальцем в грудь. – Я – Гордон.

Хадыр жадно вслушивался в его речь, более резкую и жёсткую, чем у сидельцев.

– Мне, сыну Говора, по рождению дано было имя Хадыр.

Все облегчённо вздохнули, словно боялись, что лесной человек заговорит на непонятном языке.

– Будь нашим гостем, Хадыр, – шагнул вперёд Хновски. – Все жители Мёртвого Пятна с радостью примут тебя. Чтоб ты смог привыкнуть к нашей жизни, первое время я всегда буду рядом. У тебя будет возможность спрашивать о чём угодно. Меня зовут Брайан.

Хадыр подумал, что в лесу постеснялись бы дать мужчине такое звучное имя. Другое дело – женщине: Брайана… Какие же у них озабоченные лица! И ещё эти волосы… Хадыра заполнило странное чувство, почти забытое вместе с детством. Одновременно – скука и страх.

Скука: из леса вышел человек. Да, вышел. Здравствуйте, жрецы! Здравствуй, лесной человек! Мы так тебе рады. Можешь с нами чуть-чуть пожить. Ты нам очень нужен, ведь никто вот не приходит, а ты взял да пришёл… И страх, тем более серьёзный, что не было ему ни одной причины.

Хадыр никогда не любил новых сказок. Воспоминание из далёких-далёких лет вдруг ожило движущейся картинкой. Ему было около трёх – как раз тогда он впервые без помощи матери слез с гриба. Хадыр сидит на бархатной подушке шляпки. То утопает вглубь, то, напрягая спину, оказывается на самой вершине. Его гриб чуть ниже материнского, стоящего столь близко, что шляпки иногда с продолжительным шуршанием трутся друг о друга. За маминой спиной парит золотое солнце, и Хадыр не видит её лица – лишь чёрный контур, с одной стороны обведённый ниткой света по линии скулы и щеки, – это блестит одежда. Она говорит спокойно и неторопливо – как же он любил этот голос, нёсший ему знание о поднебесном мире!

Но сейчас звучит сказка. Не легенда о днях создания мира, а сказка, выдумка, никогда не происходившее действо… Не вспомнить, о чём, но суть сказки – не главное, а вот чувство… Я не хочу больше слушать, мама! Я не… Мне не интересно, что будет дальше, нет нужды узнавать всё до конца… Ну зачем, зачем ты продолжаешь!.. И уже вслух: «Не надо!»

«Не надо!» отзывается многократным эхом в сознании, когда, расслабив всё тело, Хадыр проваливается в гриб, стараясь отделиться, закрыться, спрятаться от всего мира. Я не хочу знать продолжения этой сказки! А когда находятся силы вновь выглянуть наружу, уже догорает сиреневый час, а мама так и сидит, не изменив позы, – неужели ты ни разу не шевельнулась? – и смотрит удивлённым улыбающимся взглядом – и на этом картинка гаснет и рассыпается…

А эти люди ждут какого-то действия, не подозревая, что сейчас любое движение или жест станет продолжением той страшной сказки…

Хадыр попробовал подняться на ноги, но те не послушались.

– Тебе ещё нельзя вставать, – сказал из угла невысокий старик. – Я буду следить за твоим состоянием – ты очень слаб. Зови меня Рэй. Как и Брайан, я постоянно буду рядом.

– Нужен падун, – тихо сказал Хадыр, чувствуя, как неприятная серая пелена начинает опускаться на глаза. Но его как будто никто не услышал.

Скука! О небо, какая скука! – подумал он, но в следующую секунду уже не был уверен, что мысль принадлежит ему, – потому что снова ожили и начали ругань между собой части тела – и вскоре Хадыр плавно потерял сознание.

– И зачем он нам, собственно, нужен? – без интонации спросил Иннерфилд.

Хадыра отнесли в тот дом, где ему предстояло приходить в себя, и оставили под присмотром Трайлона.

Был вечер, половина седьмого, солнце опустилось к холмам на западе, и бесконечная пустыня темнела во все стороны, куда ни посмотришь. Тёплый слабый ветер не поднимал пыли – погоду можно было считать прекрасной. Анна Ланж, стройная и высокая, качаясь на носках и обхватив себя за локти, смотрела куда-то прочь – не вдаль, а именно прочь, словно пыталась разглядеть какой-то иной, лучший мир. Эванс уселся прямо на землю, а Иннерфилд и Хновски опустились на корточки.

– Я не совсем понял, – сказал Эванс, – ты весьма странно поставил вопрос.

– Каждый день пребывания гостя будет обходиться черт-те во сколько.

– На что же уйдут твои чёрт-те-сколько? Он ничем не отличается от нас.

– Этот Хадыр – наркоман от рождения, – не оборачиваясь, негромко сказала Анна. – Рэй сказал, что он без дозы не протянет и дня. И доза столь велика, что любой из нас от неё бы умер. А он от рождения получает её три раза в день. На обед, завтрак и ужин.

– Ты хочешь сказать, что…

– Иначе ничем нельзя объяснить такой состав крови. Это уже почти не кровь. У Рэя есть чем «кормить» его месяц. В столице запас гораздо больший, и мы могли бы оставить туземца у нас хоть на всю жизнь. Вот Гордон и спрашивает, зачем он нам нужен.

– Мне показалось… – Эванс закашлялся, прикрыв рот рукой. – Мне показалось, что ежедневное употребление какой-то там штуки – наркотик это или нет, сейчас не важно, – никак не сказалось на его умственных способностях.

– Он сказал всего одну фразу, – рассмеялся Хновски, – а хитрый разведчик уже сделал свои выводы.

Иннерфилд с внезапным отвращением оглядел заставу. Одинаковые белые глинобитные сараи, огненные блики в кривых стёклах.

Со стороны границы показались фуры дровосеков. Вереница из пяти телег, запряжённых людьми, подползла к селению, когда закат уже мерк. Измотанный более других разведчик, исполняющий в таких походах роль охранника, сгорбился под тяжестью карабина. Широкоскулые лесорубы с пустыми после дня работы глазами резким – на каждый шаг – дыханием спугнули вечернюю тишину.

Анна Ланж вдруг повернулась и села рядом с Эвансом.

– Это была действительно неправильная постановка вопроса, – сказала она. – Он нужен нам в тысячу раз больше, чем мы ему. У нас просто нет выхода.

* * *

И для Хадыра началась новая жизнь. Мягкий и настойчивый доктор Рэй следил за каждым его жестом нечеловечески внимательным взглядом. Хновски учил его, как маленького ребёнка, открывая ему новые и новые понятия. «Металл», «глина», «камень», «мороз», «сквозняк», «потолок»… – приобретали свой смысл.

Но кое о чём разговор не складывался: «реактор», «орбита», «электрон». Оставалось неясным, что это за почесть – похоронить в тени. Хадыру казалось, что от него что-то скрывают, и однажды в упор спросил об этом у Хновски.

– Просто ещё не время, – ответил тот. – Я сейчас не берусь рассказывать тебе некоторые вещи, потому что ты их все равно не поймёшь. Потерпи, парень, – настанет день, когда ты получишь все ответы.

Часто приходили Гордон и Анна. Они всегда начинали расспрашивать про лес. Хадыр объяснял, как мог, обычаи деревень, поговорки, обряды. Когда речь зашла о свадьбах и Гордон спросил, женат ли он, Хадыр неожиданно для себя ответил, что нет. И очень удивился, почувствовав, что именно в присутствии Анны не хочет сказать правды. В этой женщине, несмотря на то что её совсем нельзя было рассмотреть из-за окутывающей её ткани, несмотря на уродливые нитки, которые он так и не смог связать в сознании с волосами, присутствовало нечто завораживающее. Да даже и волосы придавали её облику особенный колорит.

Хадыр пытался вспомнить Джамиллу, но снова мерещилась Анна, а лицо отца заслоняла улыбка Рэя Трайлона. Закрывая глаза, Хадыр видел лес в ослепительных красках, но стоило лишь на чём-нибудь сконцентрировать взгляд, как картинка расплывалась.

Хадыр рассказывал о полезных деревьях, о колесницах и грибах, о часах и пухе.

«Не создаем ли мы в обычной беседе ту самую дорогу, – думал он, – которую строили отцы отцов и уже готовы строить дети детей? Мы тянемся друг к другу сквозь незнание и непонимание, отдавая друг другу понятия своих миров. Меняя фуд и падун на стекло и кирпич. Но тогда какому предсказанию верить? Что произойдет, когда я познаю их и отдам им себя?..» Ему становилось страшно, и неизвестность холодным комом застывала в животе. Но это была всего лишь неизвестность – а ею питалось бушующее в каждом человеке любопытство.

И Хадыр рассказывал. То, что он придумал сам, и то, что пришло к нему от отца, а отцу от деда. То, что все звали сказками и любили, как можно любить собственную выдумку. То, что все звали легендами и во что верили, как в восход солнца.

* * *

«Алленторн любил созданные им два мира, потому что это были лучшие его творения», – начинал Хадыр, и сразу в его языке пропадала разговорная лёгкость, непригодная для долгого повествования.

«Сначала он лишь радовался своему мастерству. Но потом в душе Алленторна родился страх. И казалось ему: стоит только совсем ненадолго оставить миры без присмотра, как случится несчастье или беда – ведь Зверь Небесный, огромный и великий, как сам Алленторн, уже раскинул над обоими мирами тёмные лапы. Зверь Небесный был могуч и грозен и вполне мог бы справиться с тем, что задумал: поглотить солнце, утащив его с неба.

Создав свои миры, Алленторн наполнил их не только людьми и растениями. В те времена рядом с человеком, в дружбе и любви с ним, обитали всякие звери. Человек поселился в своих деревнях, звери – в своих, и только пес стал жить с человеком.

Но потом в мирах появились ветра – их придумал Зверь. До поры до времени они оставались маленькими, как семечко пуха, тихими, как полдень, и прозрачными, как одежда. Но – лишь до поры до времени.

Однажды, когда солнце только-только поднялось над мирами, Зверь Небесный прыгнул, закрыл его собой и потянул прочь с неба.

И начались смутные дни. Опустилась темнота, и утро не пришло на смену ночи. Отовсюду выползли ветра, выросли огромными и с рёвом закружились над лесом и полянами. А звери, не смея ослушаться воли Зверя Небесного, потому что были созданы по его образу и подобию, набросились на людей. Только псы, хотя и не все, сохранили верность человеку. Страшны были смутные дни. Из трех человек двое навсегда покидали один мир, чтоб уже никогда не появиться в другом.

А Алленторн даже не мог узнать, что происходит в его мирах, потому что они лежали в темноте – ведь Зверь Небесный спрятал солнце за край земли, чтобы оно не нашло обратного пути.

Тогда Алленторн построил для солнца Дорогу через всё небо. Он сделал Дорогу прочной, как сами миры, и солнце легко поплыло по ней и снова взошло. Тогда увидел Алленторн, что случилось в двух его лучших мирах, опечалился и возмутился. Ему предстояло потратить много сил, чтобы всё привести в порядок.

Но Зверь Небесный был коварен и решил разрушить Дорогу Алленторна, чтоб солнце упало за край земли и вновь пришла вечная тьма.

Зверь вцепился в Дорогу и, как она ни была прочна, острыми зубами вырвал из неё огромный кусок.

Но кусок этот застрял у него в горле. Зверь заметался по небу, не в силах выдержать боль – сотканная из света Дорога Алленторна сжигала его изнутри. И, чувствуя, что погибает, успел Зверь Небесный наложить на миры страшное заклятие. Сказал он так: «Пусть каждый вновь народившийся зверь станет мной и сделает то, что не смог я».

А потом рухнул вниз и развалился пополам – чтобы не подняться в небо уже никогда. Так навсегда исчез Зверь Небесный.

То, что он сумел вырвать из Дороги, было лишь малой её частью. Солнце, проплывая по Дороге в этом месте, даже не качнулось, ведь там была просто маленькая ямка, лунка. Но в сравнении с человеком она огромна, и ей дали имя: Луна.

А Алленторну пришлось исправлять то, что натворил в его мирах Зверь за смутные дни.

Воспользовавшись своей силой, Алленторн пленил ветра и стал их погонщиком. Отныне и навечно ветра сделались верными слугами Алленторна. Теперь они в жаркий день несут людям лёгкую прохладу, а ночью поют песню, которая делает сладким ваш сон.

Потом Алленторн убрал всех зверей из обоих миров, потому что не хотел, чтоб однажды из какого-нибудь одного возродился новый Зверь Небесный. И только с псами Алленторн не смог поступить так же – ведь в смутные дни псы защищали людей.

И тогда Алленторн сказал: «Пусть же они останутся здесь, пусть же они останутся псами, но перестанут быть зверьми!»

И псы один за другим начали превращаться в растения, пока в обоих мирах не осталось ни одного зверя.

Люди посмотрели на псов, увидели, как те изменились, и сказали Алленторну: «Хоть они и остались с нами, но это уже и не псы. И всё-таки в этих растениях мы узнаём знакомые черты. Так что это и не не-псы. Дай же им другое имя, чтобы понимать, о ком идёт речь!»

Алленторн улыбнулся и сказал: «Пусть они зовутся полупсами, стражами леса». Этим именем зовутся они и по сей день. А в память о том, что когда-то они были зверьми, а не растениями, Алленторн оставил полупсам по четыре ноги, по два глаза и многое сверх того.

Полупсы с тех пор быстро ходят и стерегут лес. И особенно строг их дозор на границе леса с «Плохой землёй». Плохой люди прозвали ту землю, куда упали останки Зверя Небесного, – нет в ней ничего для человека – ни сытного фуда, ни мягкого пуха. В обоих мирах половинки мёртвого Зверя лежат в самой середине плохой земли. Но он столь велик, что даже мёртвый пугает людей. Заволновались жители леса и задумались: а не оживёт ли чудовище?

И тогда вызвались смельчаки изо всех деревень и ушли по своей воле в плохие земли – сторожить и следить, чтобы Зверь не проснулся, – да так там и остались. А люди лесные теперь называют их жрецами.

Но пока что Зверь Небесный мёртв и недвижим…»

* * *

К некоторым вещам Хадыр очень долго не мог привыкнуть.

Есть можно не только фуд – есть десятки предметов, которые тоже считаются едой. Можно есть одно, а пить другое. Можно от нечего делать ходить и что-нибудь жевать.

Время можно делить, и не на долгие расплывчатые часы, а на чёткие и короткие секунды, складывать их в минуты, а уже минуты – в часы, на этот раз строгие и однозначные. И всё это – при помощи двух грузиков, нескольких колёс и длинной качающейся палки под названием маятник.

У человека может быть не только одно, но и несколько имён, поэтому Брайан ещё и Хновски, Анна – Ланж, а Рэй – Трайлон. Это второе имя, не изменяясь, переходит от отца к сыну, и если ты не только Гордон, а и Иннерфилд, то твой внук будет кем угодно, но также и Иннерфилдом.

При счёте кроме сотен существуют ещё и какие-то тысячи, миллионы, миллиарды – хотя и неясно, кому и зачем могут понадобиться эти сумасшедшие числа.

Но чем больше узнавал Хадыр о жизни жрецов, тем чаще натыкался и на явные нелепости. К примеру, из металла можно сделать нож. Ножом можно из дерева вырезать миску и ложку. В миску можно налить похлёбку и ложкой – съесть её. Но зачем всё это нужно, если достаточно сорвать с ветки фуд, с которым ни в какое сравнение не пойдёт самая лучшая похлёбка? Надломить его у черенка ногтями – легко, безо всяких ножей – и съесть капля за каплей, долька за долькой, без мисок и ложек? На подобные вопросы Хадыр не находил ответа.

Потом само собой получилось, что Анна стала его учить.

Речь, наконец-то, зашла об абстрактных вещах. Хадыр с жадностью поглощал математические теоремы и физические законы, хотя многое вызывало у него возражение. Но он научился принимать некоторые утверждения за допущения, и их не приходилось оспаривать.

Его логический аппарат, взращенный бесконечными дискуссиями на полянах Сангата и Гибоо, по силе и изощренности превосходил возможности всех встречавшихся ему жрецов. Вопросы Хадыра часто ставили Анну в тупик, и она находила правильный ответ только на следующий день.

Так прошёл месяц. Из столицы прибыл обоз, в котором для Хадыра доставили препарат.

Трижды в день Трайлон заставлял его глотать отвратительную жижу. Хадыр не понимал, зачем это нужно, и однажды наотрез отказался проглотить еще хоть ложку микстуры. Но уже через несколько часов у него вдруг опять руки и ноги заговорили между собой. С тех пор Хадыр не пререкался.

Дни улетали прочь с утомительным однообразием. Хотя с утра до вечера Хадыр поглощал всё новую информацию, но, ложась спать, подолгу ворочаясь на жесткой кровати и втихомолку мечтая о ночной песне погонщика ветра, которая подарила бы сон, он всё чаще задумывался над тем, как ему не хватает утренних обсуждений, новых слов, безмятежных улыбок сидельцев. Не было, не было никаких новых слов, напротив – даже старые почти все обрели смысл, потеряв свой таинственный блеск.

И не было счастья в глазах жрецов, Хмурые, почти что злые лесорубы с изуродованными вспученными венами на ногах и руках, дерганые разведчики, неизвестно зачем завязывающие в узлы железные прутья и играющие мышцами, молчаливые гонцы, заставить которых разговориться было так же сложно, как научиться без тошноты глотать кислую похлебку из толченых зерен.

И ветра несли не песню, а пыль. Холодные потоки воздуха швыряли в лицо острые песчаные иглы, горизонт исчезал, бледно-рыжее небо сливалось с бурой землей, солнце тускло светилось сквозь шелестящие тучи, и не было в дне ни белого часа, ни желтого, ни синего, ни оранжевого, ни сиреневого…

Сны… Здесь бывали сны. Но какие сны… Не один раз Хадыра будил стук и скрежет, и, приподнимаясь на локте, он с ужасом наблюдал, как бьется и рычит во сне, покрывшись испариной, такой спокойный и весёлый по утрам доктор Рэй.

С той же скоростью, что и дни, улетали прочь недели и месяцы. Оставалось только наблюдать, как зияющая в Дороге дыра Луны ночь за ночью вскарабкивается в зенит, потом снова сползает вниз и, наконец, исчезает – чтобы две недели спустя вновь высунуться из-за горизонта рваным краем.

Но существовало в стране жрецов еще одно понятие, более страшное, чем все вместе взятые предыдущие.

Оно называлось болезнь.

Слово, знакомое Хадыру, понятие, с которым он сталкивался не однажды, и совершенно безобидное – в лесу.

Так, когда он упал со скалы и сломал руку – это была болезнь. Когда у него в детстве болел живот – это была болезнь. В лесу знали несколько болезней, и все они лечилась падуном. Нужно оторвать от земли толстый темно-зеленый лист, большой и гладкий. Достаточно приложить его к телу слизистой светлой изнанкой, как лист прирастет к тебе сам, пустит корни, и заберёт в себя все боли и 6олячки: пройдет боль в желудке, срастутся кости.

Но здесь был не лес. Гигантская безжизненная пустыня, плохая земля, Мёртвое Пятно. Здесь не рос падун. А других средств от болезни Хадыр не знал – их не было в его мире. Жрецы болели, болели часто и тяжело. Помимо вывихов и переломов на заставе во множестве встречались опухоли, грыжи, язвы и невероятно разнообразное другое.

Почти у каждого жреца были не в порядке зубы, и добрый Рэй, морщась от дурного запаха и стараясь не обращать внимания на душераздирающие крики, рвал изо ртов темные гнилушки маленькими железными кусачками.

Вечерами большая часть жителей южной заставы собиралась в старом большом сарае, который одни называли клубом, другие – салуном, третьи – кабаком.

В лесных деревнях в таком заведении не было нужды – восседая на своем грибе, сиделец в равной мере хорошо и видел и слышал всех жителей своего селения, на заставе же люди прятались друг от друга в глиняные ящики с маленькими оконцами и, сидя дома, даже не могли поговорить с соседями. Тяга к общению и сгоняла их в салун. Здесь разведчики сидели с разведчиками, лесорубы с лесорубами, дети, которым сюда до поры до времени вход был закрыт, иногда испуганными стайками собирались на длинной скамье у входной двери.

Отдельный большой стол занимали Рэй, Анна, Гордон, некоторые другие люди, не покидавшие заставы днем: сестра – помощница Трайлона, плотники, оружейник, строители. Все эти профессии были для Хадыра пустым звуком, и он запоминал сами слова, рассчитывая когда-нибудь потом расспросить об их смысле свою учительницу. Сейчас он был слишком занят науками. За тем же столом нашел себе место Брайан Хновски, здесь же выделили стул для Хадыра.

Посетители салуна мало интересовались друг другом, что позволяло Хадыру свободно рассматривать многих из них. Разведчики, впрочем, всегда оборачивались на пристальный взгляд, и Хадыру приходилось изучать их исподволь. Уродства и следы болезней бросались в глаза.

Многих жрецов мучили багровые опухоли, у многих глаза зарастали полупрозрачной пленкой. Один лесоруб, чаще других встречавшийся Хадыру в эти месяцы, был вообще без руки – то есть из правого рваного закрученного рукава иногда показывался округлый розовый обрубок. Там и сям мелькали заросшие коркой болячки в волосах, гоготали во весь рот люди с абсолютно черными зубами, а среди разведчиков почти всегда сидел человек со странным лицом – его левую половину будто слизнули – не было ни глаза, ни ноздри, ни скулы.

Таких болезней Хадыр никогда не встречал ни в Сангате, ни в какой-то другой деревне.

Жрецы, посещавшие салун, все как один пили прозрачную жидкость, которую охотно разливал высокий старик за стойкой. Однажды Хадыр рискнул отхлебнуть глоток и навсегда запомнил, как чувствовал себя Зверь Небесный с куском Дороги во рту.

В салуне обычно сидели до полной темноты, и лишь когда за окном прорезались звезды, а лица и столы тонули в глухой тьме, все неторопливо расходились по домам.

Хадыр день за днем наблюдал однообразную, чужую и чуждую ему жизнь. Уже к концу второго месяца ворочающаяся в душе тоска по дому стала острой, как скальпель доктора Рэя, и Хадыра удерживала лишь мысль о том, что он не до конца постиг этот мир.

Ведь все-таки в них что-то было. В усталых глазах лесорубов, дерганых движениях разведчиков, темных и грубых руках оружейника жило своей отдельной жизнью какое-то стремление. И когда жрецы на случайные короткие секунды открывались перед ним, Хадыр ясно видел, что это люди, с неистовым упорством пытающиеся достичь своей общей таинственной цели.

* * *

Однажды поздним вечером, когда запад уже не светился, а мерцал, и восток затеплился блеском Дороги Алленторна, произошло событие, наиболее, пожалуй, запомнившееся Хадыру из всей жизни на южной заставе.

В тот вечер Дорога казалась размытой, и Анна сказала, что будет гроза. Туман, гораздо более густой и темный, чем когда-либо в лесу, повис высоко в небе. В воздухе замерла незнакомая напряженная тишина, запахло пылью.

Весь день Хадыр вгрызался в науку, на его взгляд самую бесполезную из всех, – гидродинамику. Теперь гудела голова, и Хадыр, стоя лицом к пустыне на краю заставы рядом с Анной, наслаждался спокойствием, тем, как тихо, как легко дышится, как нежно лижет щеки неслышный робкий ветер.

На ближнем холме показались фуры Стейнборга, начальника партии лесорубов. Все в его команде даже по сравнению с другими лесорубами отличались отчаянной храбростью, и партия Стейнборга часто возвращалась на заставу уже после захода солнца.

Когда первая фypa оказалась на самой вершине холма, тяжелый сгусток туманa разорвался и ломаным слепяшим лучом соединился с землей. Потом небо гулко грохнуло, и луч исчез. Все слова Хадыр узнал позже: туча, молния – сейчас он лишь стоял и смотрел, как из разбитой фуры вырастает красный светящийся язык.

Из салуна бежали люди, Анна тоже вдруг куда-то исчезла. Поднимали пыль тяжелые ботинки разведчиков и плетеные сапоги дровосеков, Хадыр побежал со всеми вместе. Когда он поднялся на холм, там шла быстрая слаженная работа: женщины вынимали из упряжки бесчувственных лесорубов, мужчины растаскивали с расколотой фуры брёвна.

Хадыр, крест-накрест прижав руки к груди, очарованно замер, глядя на прыгающий свет. Анна, оттаскивая подальше от фуры кривой дымящийся сук, ткнулась затылком в его плечо.

– Что это? – тихо спросил Хадыр.

– Что-что!.. – зло крикнула она, но потом, сообразив, что вопрос вполне серьёзный, сухо ответила:

– Огонь. Огонь, пламя.

И потащила дальше тяжелое дерево. Хадыр вместо того, чтобы помочь ей, так и застыл, глядя на гигантский костер.

«Если огонь уменьшить, если от него отойти далеко, он выглядят маленьким и безобидным. Он покажется простым огоньком – а это слово знакомо всякому жителю леса – если не знать горячей природы огня. Неужели сидельцы на всё смотрят издалека?»

* * *

Однажды Хадыр снова встретился с огнем.

Той ночью его разбудил своими каменными шагами Иннерфилд. Случилось что-то выходящее за рамки обычной жизни, потому что до сих пор никто ни разу не нарушал ночной покой этого дома. Хадыp разорвал слипшиеся веки.

Иннерфилд стоял в дверях, и из дома уходило тепло. Доктор Рэй испуганно и бестолково пытался быстро одеться. Хадыр зашевелился, и Трайлон торопливо и ласково сказал ему: «Спи, спи!» – как говорят ребенку, разбуженному под утро странным сном.

Хадыр не послушался. Когда доктор собрался и ушёл с Иннерфилдом, Хадыр, одевшись, выскользнул за ними. На улице было очень светло, Дорога горела, как полсолнца, и Луна чернела в самом зените. Едва Хадыр переступил порог, как раздался крик со стороны границы. Тут же в сознании всплыли все события этого вечера.

Очень сильно задерживалась партия Стейнборга. Когда солнце садилось, лесорубов не было видно даже на самом дальнем холме. Семеро разведчиков с оружием остались сидеть в салуне на случай, если придется встречать. Особенно волновался человек с облизанным лицом. Он суетился, дергал товарищей за рукава и говорил, будто что-то слышит.

За час до заката – в лесу этот час был бы оранжевым – очень близко от посёлка появилось несколько полупсов. У всех лесорубов в салуне были по-особенному хмурые лица, и они бyбнили, обращаясь неизвестно к кому, что добром это не кончится.

А теперь Хадыр бежал на крик. Бок о бок с ним нёсся бесшумный громадный Эванс, держа в руках что-то продолговатое. Несмотря на яркий свет Дороги, по-настоящему видны были только белые стены домов, а остальное лежало во мраке. Kpик повторился, и на этот раз он не нес в себе никаких эмоций, только боль.

Люди со всей заставы неслись на этот звук, математически ровно соблюдая дыхание, размеренно выкидывая вперед то левую руку с правой ногой, то наоборот, и Хадыр, у которого в боку уже завертелся острый шип, а язык прилип к нёбу, подумал, что этому нельзя научиться за одну жизнь – нужны по крайней мере три поколения.

Эванс так и бежал рядом, хотя должен был бы отрываться от Хадыра на шаг за каждый шаг, но ему, видимо, мешал предмет, который он зачем-то тащил с собой. Нога в ногу они взлетели на вершину холма – кажется, уже третьего по счету, – и Хадыр увидел несколько маленьких огоньков. Он не знал, как далеко от него эти огни, и не мог оценить расстояние по каким-либо ориентирам.

Поэтому с разбегу едва не сбил с ног какого-то лесоруба с чахлым факелом на длинной рукояти в руке.

– В сторону, лесовик! – прорычал тот со злобой – факел от толчка Хадыра так дернулся, что едва не погасло пламя.

– Наконец-то! – воскликнул кто-то рядом, и это явно относилось к штуке, которую притащил Эванс.

Теперь, при свете, Хадыр смог осмотреться. Семь или восемь горящих факелов образовывали круг диаметром шагов в тридцать. У факела, самого дальнего от заставы, столпилось несколько разведчиков с карабинами. Все прочие, вооружённые длинными, в человеческий рост, палками, собирались в центре. Предмет, принесенный Эвансом, имел форму параболоида. Изготовленный из красноватого металла – то ли меди, то ли бронзы, – он имел в основании отверстие величиной с кулак. Изнутри параболоид оказался зеркальным. В сложном зажиме напротив отверстия Иннерфилд укрепил комок блестящей желтой смолы.

Хадыр подошел ближе, чтоб лучше видеть. Иннерфилд достал из кармана маленькую трубочку, резко провел большим пальцем по ее концу, и появился маленький язычок огня.

Когда Иннерфилд поднёс пламя к зажиму, комок смолы вспыхнул так ослепительно, что даже закрыв глаза, Хадыр продолжал его видеть.

В самой своей широкой части параболоид достигал полуметра. Из него необычайно далеко – шагов на триста – бил бело-синий луч, вблизи чёткий и яркий, а вдалеке сливающийся с темнотой. Хадыр знал, что это устройство называется прожектором. Иннерфилд сделал что-то еще, и свет вдвое усилился. Потом взял параболоид наперевес. Разведчики растянулись полукругом и прижали к плечам приклады.

Иннерфилд, широко расставив ноги, медленно повел лучом справа налево. Ничего. Ничего. Ничего. Только блестящая слюдой и кварцем тёмно-бурая глина.

В какую-то секунду в свет попала фура. Двое лесорубов стояли на ней, на самом верху горы из бревен, а один безжизненным мешком застрял в упряжи. Полупес, такой, каким и помнил его Хадыр, но по крайней мере вдвое более крупный, стоя на задних лапах, передними с устрашающей легкостью раскатывал толстые стволы.

И тут Хадыр оглох – разведчики дали залп. Словно весь мир взорвался у него в ушах – Хадыр не слышал раньше ничего столь резкого и чужеродного. Потом он щурился от беззвучных вспышек, а гигантский полупес, от которого с каждым выстрелом отлетали маслянистые клочья, все медленнее и медленнее скреб когтями, пока, наконец, не завалился на бок, вскинув передние ноги с растопыренными в агонии отвратительно-красными корнями.

Иннерфилд тотчас осветил весь караван.

Одной фуры не было вовсе, остальные четыре стояли впритык друг к другу, лесорубы отчаянно отбивались от других полупсов.

Всё последовавшее далее вскоре забылось, а остались лишь ночь, факелы, огненные язычки, вылетающие из стволов. Луч прожектора, сине-бурые тени хищников и зеркальные отблески – кварцевых жил, спрятанных в земле, и мерцающих звезд, спрятанных в небе.

В ту ночь трое лесорубов погибли, а разведчик-охранник пропал без вести.

На следующий день были похороны.

Трудно объяснить ощущения Хадыра, впервые увидевшего мертвеца.

«Человек выходит из леса и уходит в лес».

Ветер снова гнал пыль, и люди закрывали лица тёмными платками и щурили глаза. Солнце тускло смотрело сквозь бурую мглу.

На высоком глиняном помосте, назначения которому Хадыр раньше не знал, в трех деревянных ящиках лежали останки человеческих тел. У одного лесоруба практически не осталось грудной клетки – по очертаниям, по контуру одежды можно было угадать торчащие осколки ребер и провал там, где когда-то находилось сердце. Второму не повезло больше других, и в том, что пряталось в ящике под покрывалом, Хадыр попросту не смог разглядеть человеческого тела. Третьим был Стейнборг. Он смотрел в своё небо, удивлённо открыв глаза, а на губах окоченела неуверенная улыбка человека, проигрывающего заведомо слабейшему противнику. Голову с изуродованным туловищем ничто не соединяло.

«Крови», смутными полуфразами говорил себе Хадыр, «сколько крови. Ты житель леса, тебе нечего делать здесь. Нельзя жить, когда у тебя отбирают всё. Они не знают, что потеряли, и только в этом их спасение. Но ты! Тебе нужно назад, немедленно назад. Что ты ищешь, колесач? Ты и так уже знаешь слишком много. Слишком долго учишься чужой жизни. Какие тайны еще? Ты разуверился в древних сказаниях, потому что они молчат об ужасах, творящихся в плохой земле. Ведь всё равно рано или поздно придется идти назад. Неужели ты хочешь вернуться, окончательно лишившись тех основ, которыми жил и должен продолжать жить? Твое существование превратится в бессмыслицу, твои сны перестанут нести тебе радость – так зачем же ты хочешь узнать всё до конца?»

Хадыр чувствовал, что рушится его славный мир, – и отсюда уют лесных деревень выглядит совсем по-другому. Ещё одним деревом в лесу истин стало меньше – ведь невозможно объяснить, что человек не уходит, а превращается в нечто неживое и другими людьми закапывается в землю. Не может быть такого пути в соседний мир, от этого не загорится на небе новая звезда. Но не обделены же эти люди – Алленторн не мог создать такую несправедливость. Как же тогда объяснить всё происходящее – кошмарный сон, продолжающийся наяву уже больше восьми месяцев?

Вот женщина – кто она? Безжалостные выцветшие глаза, острое лезвие длинного прямого ножа, руки в бурой слизи. Как это объяснить, как расшифровать эту картину беззаботному сидельцу Вилару? Какому из слов он подберет правильный, резонирующий с действительностью смысл: «Вдова пропавшего без вести разведчика за разделкой туш убитых полупсов»?

Кто еще кроме жрецов да зарвавшегося в своем любопытстве колесача во всем мире с юга на север в состояния понять, что означает фраза: «Жир полупсов следует хранить в герметичной посуде и использовать по мере надобности для пропитки тряпок для факелов»?

Как тебя угораздило стать проводником, звеном цепи между двумя мирами, двумя разными образами жизни, с потенциалами противоположного знака? Зачем ты сделал это, Хадыр, – ты же изучил электричество: когда через проволоку идет слишком большой ток, она сгорает, ведь так?

* * *

Теперь знания Анны стали его знаниями. То, чему дети плохой земли учились до пятнадцати лет, Хадыр проглотил за полтора года. Его память заполнили абстрактные образы и понятия. Он приобрел бесполезное, но чрезвычайно ценимое жрецами умение манипулировать числами.

За проведенные на заставе восемнадцать месяцев Хадыр так и не решился задать Анне или кому-то еще вопрос, ради которого шел сюда.

– Анна, а откуда взялись люди? – наконец спросил он однажды.

– Сегодня ты уедешь с заставы, Хадыр, – сказала она, оставив еще один вопрос без ответа, – еще один в ряду многих и многих.

– Как?

– Сегодня вы с Брайаном отправляетесь в столицу. Я пришла попрощаться.

Конструкция, которой им пришлось воспользоваться для путешествия, привела Хадыра в восторг. Новые и новые места проплывали мимо по обе стороны дороги, слепой ветер неуверенно ощупывал его спину и руки, солнце не пекло, а слегка грело макушку. Бронзовая шея Брайана Хновски маячила прямо перед глазами Хадыра. Он скоро начал уставать, но ему все равно очень нравился велосипед.

Большая пятиколесная машина с двумя седлами, длинной лязгающей и болтающейся приводной цепью, широкой перекладиной руля уносила Хадыра от южной заставы. От Иннерфилда и Эванса, доктора Рэя и Анны.

Местность изменилась. Пустыня кончалась. Теперь поверхность земли была черно-коричневой, расчерченной бесконечными бороздами, уходящими за горизонт. Хновски что-то попытался объяснять про пары, но Хадыр не понял.

А потом появились растения. Хадыр не знал таких, но вид чего-то живого так растрогал его, что он едва не заплакал. Полтора года его окружало только мертвое. Все эти растения вместе, как объяснил Брайан, назывались пшеницей. Хадыр надолго затих, пытаясь вспомнить, не слышал ли он в лесу это слово.

Когда солнце забралось в зенит, они достигли полдня. Поселок расползся меж трех пологих холмов и блестел красными покатыми крышами.

Он был гораздо больше заставы, аморфной и бестолковой, и словно хвастался, выставляя напоказ путникам прямолинейный скелет улиц. В Пол-Дня ждал сытный обед, короткий сон, обязательная микстура, массаж, который учинила над ними привлекательная, но совершенно равнодушная женщина, и общий безразличный взгляд провожающих.

И снова – тишина, ветер и масляное вращение педалей под ногами.

Солнце слева соскальзывало все ниже, и нереальная длинная тень, не узнаваемая, а, напротив, вызывающая своим рисунком все новые образы, плыла справа.

Город, зацепленный последним лучом, город, воплощающий в себе символ неживого, город, ждущий его, Хадыра, чтобы безжалостно уничтожить, пока не показался, – еще не менее получаса оставалось до каменного пристанища. Гонец и лесной гость в такт напрягали ноги и глубоко дышали сладким встречным воздухом.

Все ощущения, картинки, чувства того дня Хадыр запомнил очень ярко – может быть, потому, что это был последний момент счастья перед крушением мира.

Распад продолжался не день и не два – еще год отошел своим чередом, но Хадыр воспринял это тягучее, скользкое, издевающееся над ним время как одну ночь.

Потом он не мог ничего припомнить, как после смурного сна, потного кошмара – долгого-долгого, но что в нем было? – всплывают лишь незнакомые абстракции, магические повторения одного и того же короткого впечатавшегося в память сюжета и возвращается клейкий, охлаждающий кровь страх, наливает конечности ватной послушностью и пережимает горло, готовое к крику.

Брайан Хновски передал Хадыра с рук на руки новому его попечителю Мэтту Бергену, носящему непонятный титул инженер. Хадыр чувствовал, даже был уверен, что больше не встретит Хновски, и попрощался с ним тщательно и искренне, почти ласково.

Рассеянный и скучноватый Берген увел Хадыра от велосипеда в свою комнату. Дома в городе имели по нескольку этажей, и одному человеку могла принадлежать только комната. Состоялось нечто вроде беседы. Берген спрашивал, Хадыр отвечал с полным равнодушием, удивившим его самого. Инженер был высок, круглоголов и в разговоре добела сжимал тонкие бескровные губы.

Интерес и устремленность покинули Хадыра, а остались лишь долг и обязанность. Неизвестно, перед кем.

Год, ровно год, с точностью до дня, открывались всё новые двери, и шаг за шагом уползало незнание. А знание слишком походило на истину, потому что во всем, что постепенно узнавал Хадыр, ощущалось присутствие кристально твердой логики.

Целый год. Странные науки, все более, на первый взгляд, неприменимые, но какие-то конкретные, направленные, стягивающиеся в точку. Электрические цепи. Органическая химия. Гравитационная математика пространства.

Поездки и прогулки. Обращённые к солнцу огромные пластины из похожего на шкуру полупса материала, отливающие то синим, то коричневым. Тяжелая усталая железная машина, с гудением и паровым дыханием вращающая перекошенный маховик генератора. Удар электрическим током в одной из лабораторий – словно внутри руки проснулись металлические шестеренки и начали вращаться зубьями по живому. Вычислительный зал. Холодные молодые люди, тонкими чертами напоминающие жителей леса. Искусственный свет. Квадраты экранов, столбцы пробегающих цифр – унылый зеленый огонь, расфасованный по шаблонным формочкам.

Уничтожение… впрочем, почему уничтожение? – заполнение памяти человека леса бесценной информацией.

Непрекращающийся страх. Нет ни желания, ни возможности препятствовать обучению. Твои истины сотрутся в пыль, колесач! Здесь всё – пыль. Но нет сил сопротивляться. И каждая новая картинка – как фрагмент почти сложенной мозаики – сразу же находит свое место, и уже видно, что ты собираешь. Уже поздно. Слишком поздно.

* * *

Зверь Небесный был воистину громаден. Чёрное тело, несимметричное, безруко-безногое, упиралось в песчаный туман. Сто километров к северу от столицы. Буран. Песчаные змеи судорожно извиваются на черном корявом стекле, которым покрыта земля от горизонта до горизонта.

Бесформенная туша, косо воткнувшаяся в тогда еще цветущую землю одного из поднебесных миров. Сотни метров черной шкуры, тонущие в небе. С каждым шагом Зверь все величественнее. С каждым шагом сильнее стучат зубы. Зверь уже занял собой всё. Черная стена. «…Чтобы не подняться в небо уже никогда…»

Какая еще существует мука, какую более изощренную пытку можно изобрести – сначала дать прикоснуться почти что к божеству, а потом…

Металл. Закопченная обшивка. Обгоревшие лепестки солнечных батарей. Кусок железа, проклятого мертвого железа.

Никакие боги не бывают сделаны из железа.

* * *

Первую весть об этой планете принес автомат. Семьсот световых лет от Земли. Составленный кораблем-разведчиком рельеф гравитационного поля показывал: чтобы добраться до нее, необходимо не менее тридцати Прыжков. Тридцать Прыжков и несколько лет промежуточного маневрирования.

О планете надолго забыли. Но однажды к ней отправили самый большой в истории транспортный крейсер. Сорок тысяч пассажиров. Сорок тысяч музыкантов, поэтов, скульпторов, художников.

Планета в одиночестве вращалась вокруг своего солнца. Ее опоясывало кольцо ледяных астероидов, расположенное в плоскости эклиптики. Атмосфера – почти земная. Полное отсутствие фауны и микроорганизмов. Высокоразвитая флора – несколько тысяч видов растений с развитой мускульной корневой системой.

При расчетах подразумевалось, что крейсер останется на орбите далеко за кольцом и послужит базой для небольших рейдеров и катеров. За полгода на поверхности должна была развернуться сеть компактных посёлков. Грунт допускал взращивание земных растений, и люди везли с собой зёрна и семена. В нескольких грузовых отсеках томился домашний скот.

Но почему именно эта планета, столь удаленная от заселенного к тому времени сектора? Ответ прост – дело в красоте. Оттенки неба, от часа к часу меняющего свой цвет, ночной свет ледяного кольца, ослепительная гамма красок – во всей Вселенной просто-напросто нет ничего похожего. Цивилизация, истосковавшаяся по красоте, послала самых своих талантливых мастеров в благословенный край, чтобы они воспели прекрасное.

Не всё и не всегда. Не всегда хорошим замыслам сопутствует удача. Не всё задуманное сбывается.

Микроскопическая ошибка, возникшая в системе ориентации, с каждым Прыжком увеличивалась. Находясь в межзвёздном пространстве, промах засечь почти невозможно. Последний Прыжок должен был вынести крейсер в миллионе километров от планеты. Но звездолет вышел из подпространства прямо в ледяное кольцо.

Совмещение атомарных структур вызвало взрыв, разорвавший корабль на куски. В ледяном поясе разверзлась незарастающая брешь. Самый крупный обломок корабля – половина жилых ярусов, несколько хранилищ с семенами, два аварийных отсека – рухнул на планету. При ударе о поверхность он должен был – без вариантов – рассыпаться в прах и погрести под собой оставшихся в живых. Но этому воспрепятствовала гравитационная установка, оторванная от общей системы, неизвестно от чего питающаяся, но, тем не менее, заработавшая в последний момент и спасшая тех, кого еще можно было спасти.

Корабль – или то, что от него уцелело, – замер в зыбком равновесии, как рвущийся в небо воздушный шарик, удерживаемый ниткой.

Спаслось около пятнадцати тысяч человек. Художники и поэты.

Да, они смогли построить города. Вспахали глину. Ухитрились распотрошить остатки корабельной вычислительной сети и из этого хлама собрать свою систему. Смогли отказаться от мяса, когда взбесились домашние животные. Научились работать руками. Вырастили следующее поколение.

И это была не та жизнь, ради которой они отдали в жертву десять лет полета. А сказка-мечта так и жила рядом с ними. Манила к себе синью и зеленью, звала шелестом листьев. И вот первый человек ушел в лес. За ним еще и еще. Они потом вернулись, чтобы увести остальных. Там есть почти всё, говорили они. Еда, одежда, жильё. И нам наплевать, что в фуде обнаружен какой-то легкий наркотик. Потому что это планета, созданная для нас. Она хочет служить нам и любить нас. Она напрягает все силы – но не для противостояния – наоборот! Она открывает всё новые возможности, давая нам в руки собственные приспособления, которыми стремится заменить всё то, что мы потеряли. Разве можно отвергнуть протянутую руку?

Люди потянулись в лес. Сначала десятками, потом тысячами. Когда неизвестно откуда вдруг появились мутанты-полупсы – и перекрыли дорогу из одного мира в другой, в лес уже ушло больше девяти тысяч человек. Чуть меньше осталось в Мертвом Пятне.

Легко чувствовать себя победителем, просыпаясь в сочной сердцевине гриба и подставляя лицо под лучи солнца: розовый час, теплая ласка небесного светила. Триста лет в солнечных лучах.

А жрецы остались где-то там – почти что в сказке. Жрецы сторожили, сторожат и будут сторожить Зверя Небесного. Спасибо им за их труды.

Триста лет. Десять поколений. Все растет и растёт кладбище в густой тени, прячутся от солнца за корпусом корабля песчаные холмики могил. Их здесь в десятки раз больше, чем ныне живых людей.

Планета, созданная для тебя, – если ты житель леса. Здесь нет места для цивилизации землян. Десять лет или тысяча лет – но скоро их не будет. А будет лес, солнце и жизнь на чудесной Планете, Созданной Для Тебя.

* * *

На южной заставе впервые за много дней улеглась пыль. С лиц исчезли платки. Дышалось невероятно легко, и каждый вдох вызывал в груди искристое беспокойство. Здесь это называлось «весна».

Невзрачная вечерняя дымка ушла, оставив голым исколотое звездами небо. С южных холмов неровный ветер принёс щемяще-безнадёжный вой полупса.

– Не говори глупостей, – отрезал Иннерфилд. – Тебе нечего делать здесь.

– Мне нечего делать там.

– Это неправда. Ты вобрал в себя всё наше знание. Ты единственный, у кого есть шанс пробраться в лес.

– Я никому там не нужен.

– У тебя там жена, родители, друзья.

– Я им не нужен.

– Неправда. Ты просто отучился жить на грибе. Три года ты забывал, как это делается, а вспомнишь за одну ночь. Тебя ждут.

Следующим утром отряду Эванса предстояло сопровождать Хадыра до границы с лесом.

Иннерфилд чувствовал, что лесной гость боится остаться один в последнюю ночь на плохой земле. А Хадыр искал слова, чтобы разрезать, спроецировать на что-то клубок своих чувств, но всё только сильнее запутывалось.

– После всего, что я узнал…

– Чёрта с два! Ты шел сюда именно за этим – узнать истину и вернуться домой. Дела нужно доделывать до конца.

– Почему мне кажется, что ты меня гонишь?

– Потому что так и есть, а что ты думал? Если тебе от этого станет легче, то представь, что тебя выдворяют. Для каждого человека есть своё место в этом мире, и твое – в лесу.

– Я не сиделец.

– Это не играет роли.

– Я не смогу там жить, как раньше.

– И не будешь. Ты несешь сидельцам знание. Может быть, тебе удастся изменить… что-нибудь.

– Ты уже неделю накачиваешь меня своими теориями. Вы все три года накачиваете меня своими идеями.

– Это обвинение?

– Не знаю. Что ты там ищешь?

Иннерфилд, задрав голову, с приоткрытым ртом смотрел на небо.

– Хочу показать тебе. Солнце… Наше настоящее, земное солнце. Маленькая звёздочка. В такую погоду бывает видно…

Иннерфилд еще несколько секунд молчал. Потом, словно оправдываясь, пожал плечами:

– Нет. Сегодня нет. Это созвездие сейчас за горизонтом. Я объясню тебе, как оно выглядит…

* * *

Хадыр научился мыслить символами чуждого ему мира жрецов. Сейчас он чувствовал себя конфетой в обертке. И его собирались съесть.

Полупсы время от времени сужали круги, и разведчики начинали стрелять.

Эванс повел свой отряд кратчайшим путем – на юго-запад. Почти всё огнестрельное оружие заставы находилось в руках его людей. Разведчики стреляли редко и точно, отражая с восхода до заката однообразные яростные атаки. И всё-таки гибли один за другим.

– Они чувствуют тебя, – всё мрачнее повторял Эванс, показывая рукой на смутные квадратные фигуры на соседних холмах. – Они собираются отовсюду. Мы уже стольких убили, а их здесь опять больше трёх десятков.

Мёртвый лес всё густел. Давно исчезли последние пни – работа лесорубов. У многих обгорелых стволов сохранились хрупкие черные ветки, и заметно ухудшился обзор. Жрецам это, видимо, казалось настоящим лесом. Полупсы подкрадывались всё ближе, выискивая новые жертвы. К вечеру пятого дня разведчиков осталось только восемь из вышедших с заставы пятнадцати.

За час до заката, как обычно, начали рубить деревья для ночного костра.

Хадыр тоже имел карабин, но зверь застал его врасплох, ведь нападающий полупес двигается бесшумно – буквально плывет над землей. Оружие осталось лежать в стороне, а Хадыр рубил нетолстый ствол, забыв о том, что нужно всегда стоять лицом к открытому пространству. Полупес нападал.

Хадыр повернулся только на выстрел – когда один из разведчиков уже загородил его собой. Туша агонизирующего животного сбила с ног и придавила спасшего Хадыра жреца. Автоматический карабин уже наверняка мертвого разведчика продолжал стрелять, вырывая из спины полупса вязкие брызги растительной крови.

Кто был этот человек? Как его звали? Хадыр не знал ни одного имени, не поговорил ни с одним из своих защитников. Каждый день завершался падением на землю и мгновенным сном.

Смертью здесь удивлять было некого. Пока двое закапывали изувеченное тело разведчика, остальные развели круговой костер и под его защитой улеглись спать.

Ночью огонь костра отблескивал в глазах полупсов – но этого не видел никто, кроме часового.

Шестой день пути прервался, не начавшись. Когда рассвело, все увидели в глубине леса тонкую белую полосу.

Хадыра пробила дрожь. Семеро жрецов вопрошающе смотрели на него.

– Это пух, – ответил он им.

Полупсов нигде видно не было. Отряд подошел к самому краю бесконечной белой перины.

– Нужно снять обувь, – сказал Хадыр. – Или вы не пойдете?

– До полудня, – сказал Эванс. – К ночи мы должны успеть вернуться на чистую землю.

Хадыр улыбнулся, глядя, как разведчики один за другим стаскивают башмаки и робко ступают в пух. Сам он уже стоял босиком, вновь привыкая к игольчатому покалыванию ажурных белых нитей.

«Ничего я не забыл».

Когда солнце всплыло в зенит, в лесу царствовал красный час. Не было в этом мире пустынь, песка и ветра, не было звездолета с далекой планеты, не было крови и боли. Здесь, в его лесу, стояли затравленной кучкой странные существа в нелепых тряпках. Это больше походило на галлюцинацию – их же просто не может быть!

При мысли о том, что он сам сейчас выглядит так же, Хадыра обжег нестерпимый стыд. Срывая с себя одежду, путаясь в штанинах, он бросился к ближайшей вешалке – забыв обо всём, стремясь к той своей жизни, из которой так надолго уходил.

Громадный бурый полупёс, таившийся в зарослях колючек, настиг человека одним прыжком и разгрыз его пополам.

Так показалось Эвансу. На какое-то мгновение застила глаза страшная картинка. Но никакого полупса не было. Хадыр добежал до куста, склонился над ним и замер.

Эванс и остальные молча наблюдали за колесачом. Когда Хадыр вернулся к ним, его уже трудно было узнать.

Эванс с неприязнью и любопытством разглядывал человека, на которого возлагались такие надежды, в его настоящем обличье. Облике. Виде. Человек пришел домой и оделся в пижаму. До свиданья, дорогие гости, пора и вам… Видите, я уже спать собираюсь. Да, когда-нибудь заходите, а пока…

Нечто подобное почувствовали и притихшие разведчики. Хадыр прервал тишину, ткнув Эванса в плечо затянутым в прозрачную пленку пальцем:

– Будь осторожен. Мне очень хочется быть уверенным, что с тобой ничего не случится.

У Эванса дрогнули желваки. Возможно, он хотел сказать, что их прогулка уже стоила жизни восьмерым, но сдержался.

– И еще. Когда вернешься на заставу, передай им, что я буду помнить всё. И скажи Анне, что она гениальный учитель.

Эванс качнул головой и снял с плеча пластиковый ящик на плетёном металлическом ремне.

– На! – и протянул его Хадыру. – Ты сам всё знаешь. Берген сказал, эта машинка даст ответ на любой вопрос, какой ты только в состоянии придумать. – Разведчик ухмыльнулся. – А узнать ты успел гораздо больше, чем я. – Снова ухмыльнулся. – Правда, ты уходишь, а у меня еще вся жизнь впереди… Покрытие такое токсичное, что его не возьмет никакой пух. Короче, ты сам всё знаешь.

Хадыр повесил компьютер через плечо и, ничего не сказав, повернулся и зашагал в лес. Только поднял руку на прощание. Слова разведчика про долгую жизнь испугали Хадыра – он не хотел, чтобы еще хоть кто-то умер у него на глазах.

– Анна и вправду очень хороший учитель! – крикнул Эванс вдогонку. Его поредевший отряд уже потянулся в обратный путь, и разведчик почувствовал, что вот-вот разорвется. – Прощай! – закричал он в никуда. – Мы очень надеемся на тебя! И удачи тебе.

Последние слова Эванс произнес шепотом. Постоял еще немного – всё пытался угадать хоть что-то человеческое в гладкой блестящей фигуре, удаляющейся короткими мягкими шагами и растворяющейся в лесной тени.

Потом повернулся и побежал догонять своих разведчиков.

На шестой день они впятером достигли южной заставы.

III

Лес, лес, лес – свой, понятный, родной. Десятки разных растений, отовсюду тянущихся к тебе, выставляющих себя напоказ: пользуйся нами, весь наш смысл в том, чтобы служить тебе. Чуткие живые существа, ищущие себе хозяина.

Хадыр шел в абсолютном одиночестве и до потери дыхания восхищался своим миром. Тяжелый ящик компьютера бил его по бедру. Хадыр не воспринимал его как реальность – нет, это лишь ожившее воспоминание о сне.

Синевы вокруг с каждым днем становилось меньше, и в любом листочке если не проступала, то подразумевалась животворная зелень. С каждым шагом мир совершенствовался – мягче становился пух, вытягивались стрелки часов, всё реже встречались дикие кустарники.

Когда Хадыр дошел до первого фудового дерева, то выкинул далеко прочь короб с продуктами и с особым удовольствием вылил в пух флягу микстуры. По мясистому волокну золотых долек, по первой же капле сока Хадыр узнал: это был тот вкус. Он нарвал столько плодов, сколько мог унести с собой, и тащил их полдня, – но когда встретил следующий фуд, а невдалеке от него – еще один, то расхохотался на весь лес и, выбросив теперь уже ненужные запасы, в упоении закружился по поляне.

Но в глубине души по-прежнему ворочалась тревога: Хадыр шел домой, и шел с целью. Он нес на левом плече знание, он спешил домой, чтобы осчастливить сидельцев. Ощущалось во всем этом – в мыслях и чувствах, в поведении и мироощущении – что-то несогласующееся. Но задумываться не было времени – он шел. Солнце катилось по Дороге, молниеносно перекрашивая лес во все цвета радуги, своей чистотой и силой радующие сердце и глаза…

Хадыр немного сбился с пути и в результате вышел к обрыву. Теперь ему оставалось спуститься вниз, в своё зеленое королевство. Не было нужды спешить, но не было и смысла медлить.

Хадыр уже было собрался снова идти в обход, но заметил узкий уступ, относительно полого уходящий вниз. Спуск не занял и десяти минут.

Первым, что Хадыр увидел, ступая в пух, оказался крупный обтесанный валун. На его шероховатой поверхности застыли в бесконечном танце изящные ровные буквы.

Хадыр подошел ближе.

«Здесь покоится прах великого человека, проложившего нашему маленькому народу дорогу к благоденствию. Пусть земля тебе будет пухом, Аллен Торнфилд. Спасибо и прощай».

И дальше – цифры.

* * *

Легко думать, когла тебя несет колесница. Хадыр летел от Одиннадцатой к Десятой, и от дома его отделяли те два дня, которые, покуда находятся впереди, кажутся сравнимыми с оставленными за спиной годами.

Душа пела. Колесница разрывала пространство, и пучился следом белый лист термитовой дороги.

В Одиннадцатой, у подножия самого большого гриба, остался лежать в пуху и дожидаться своего часа компьютер-ответчик.

… Когда Анна улыбалась, на каждой ее щеке оживало по четыре ямочки. Когда улыбался Трайлон, у него очки сползали на кончик носа. Лицо Иннерфилда покрывалось сетью добрых лучистых морщин, а Эванс довольно складывал губы трубочкой и выпячивал подбородок. Хновски поднимал брови домиком и прикусывал губы зубами, чтобы сдержать хохот.

Я люблю их, я сделаю так, чтобы уже они успели ухватить кусочек счастья – именно они, а не «дети и внуки». Я еще не знаю, как, но должно же быть в запасе хоть сколько-нибудь времени. Только я обладаю знанием их мира в той же степени, что и своего.

Чем быстрее удастся найти выход, тем лучше. Каждый заход солнца уносит из их мира ещё одну жизнь. Но я успею. Я смогу спасти и уберечь их. Их и нас – соединить, слить воедино. Дотянуть до них дорогу Аллена Торнфилда.

Я должен сделать одно – подтолкнуть к ним свой мир. И он – добрый, честный, справедливый – тронется, качнётся с места и поползёт, поедет, полетит, сметая жалкие заслоны сторожевых псов, – к ним, к нашим братьям.

Мы спасем достоинство расы и захватим эту планету, которая обманула нас сто сотен раз, втёрлась в доверие, поцеловала холодными губами, которая из своего неразумного – или даже безразумного тщеславия предпочла отдать себя победителю – лишь бы не оказаться насильственно покоренной. Планету, которая обхитрила нас, расколола пополам и приготовилась извести каждую половинку по отдельности. Теперь она чувствует, что одержала верх – разделив нас, одним дав всё и усыпив бесчисленными удовольствиями, а у других отняв последнее и лишив сна. Этих других она связала по рукам и ногам, полностью оградила себя от их возможного противодействия. Но еще остались мы, и я должен, должен, должен растормошить сидельцев – и тогда!..

* * *

Был сиреневый час. Колесница, остановленная легким нажатием локтя, плавно скатилась с термитовой дороги. Летяще шагая по пушистому ухоженному пуху, Хадыр между деревьями прошел к самой опушке селения Гибоо.

Солнце, огненной бахромой уцепившееся за макушки деревьев, светило уже не ярко, хотя и в глаза, и через минуту он смог отчетливо разглядеть поляну.

Люди, сидевшие на грибах, смотрели в одну сторону. В центре поляны, на продолговатой прогалине, взявшись за руки, старики и старухи кружились в танце. Это был Первый хоровод – в честь рождения ребенка. Безмятежные лики сидельцев, казалось, отражали ласковый свет солнца.

«Пусть хватит гриба и фуда, Пусть прочь уносится страх, И в ожидании чуда, Когда в поднебесных мирах…» – пели они и продолжали – длинная хороводная, освежающая душу, с раскачивающимся ритмом песня длилась бесконечно.

Чуть в стороне играли дети – бегали, изображали взрослых, катались в пуху, смеялись громче обычного. У Вальхурта родился второй сын – этой подробности Хадыр знать не мог.

Из круга танцующих вырвался Вилар, сморщенный как шляпка молодого гриба, таща под руку слегка упирающегося Урбара – сына головы Замана. Они прошли совсем рядом с Хадыром, притаившимся за густой вешалкой, и он смог услышать:

– …чем и определяется поразительная красота стихосложения. Это почти как Дорога, соединяющая несоединимое, – ведь создавая рифму, мы претендуем на то, чтобы протянуть нить между двумя словами, не имеющими точек соприкосновения по смыслу, однако обладающими одним звуковым…

Хадыр блаженно улыбался.

Он стоял без движения до темноты, до конца синего часа, наблюдая жизнь деревни, ночное пробуждение светляков, великую пляску небесных оттенков.

И он стыдился то своей улыбки, перечеркивающей всё, чему, казалось, посвятил себя совсем недавно, то, наоборот, тех мыслей, с которыми мчался в Гибоо.

Хоровод стал редеть и в какой-то момент распался на отдельных людей. Вдруг у ближнего к нему светляка из темноты выплеснулось лицо, и Хадыр первое мгновение не мог понять, почему в нём просыпается нежность. Но всё встало на свои места – он осознал, что перед ним Джамилла, его Джамилла, напряженно и уверенно глядящая туда, где замер он.

Хадыр шагнул вперед, прямо сквозь куст, сквозь темноту, сквозь три года разлуки. Их руки сплелись в первом осторожном прикосновении.

* * *

Он не нашел в себе сил сразу заговорить о жрецах или, тем более, что-либо предпринять. Счастье забытой жизни окутало его, и радужным стоцветием улетел прочь восхитительный месяц.

А когда вдруг вернулась ясность, холодная как стальной рассвет, Хадыр растерялся – и ото дня ко дню оттягивал начало своей попытки.

И сомнения пришли.

Посмотри, как хрустально всё вокруг! Посмотри, сколько труда и любви, пусть даже неосознанных, вложено в этот кусочек Вселенной. Какая логика, какая мудрость лежат в основе здешней жизни!

Неужели же ты не боишься, что бриллиантовое равновесие может оказаться непрочным и рухнуть, подминая под себя всё, от одного твоего неосторожного движения? Ведь из этой схемы нельзя убрать даже мельчайшей детали – иначе жизнь тотчас станет невыносимой. Разве несчастливы окружающие тебя люди?

Что, что ты предложишь им взамен? Песчаный ураган? Вонь и грохот паровой машины? Убожество несъедобной пищи? Унизительную зубную боль, безжалостную слабость старости, пытку родов? Ты превратишь их из сытых людей в голодных зверей, и их любимым развлечением станет война с полупсами. Умрет язык, умрут сны, забудутся цели. Останется лишь одно: выжить! – цель, стремящаяся к самой себе!

И он полностью убеждал себя в необходимости бездействия, и проходило еще несколько спокойных дней.

Но чаши весов не могли остановиться, и Хадыр вспоминал глаза жрецов. Глаза их не несли в себе уверенного сидельческого счастья, но горели какой-то неутолимой жаждой, как маленькие земные звезды.

И тогда Хадыр вскакивал посреди ночи, таращась в черное небо, располовиненное Дорогой, барахтаясь в ароматной перине гриба, и шептал: «Электричество! Прежде всего электричество!» Но никто не слышал его бормотания, даже Джамилла, – она лишь умиротворенно чмокала губами в глубоком сне и поворачивалась на другой бок, укутанная невидимым крылом ночной песни погонщика ветра Алленторна.

Интермеццо Б