Мальчик со шпагой — страница 7 из 59

Серёже было грустно. Ему было не до «мушкетеров». Серёжа и не подумал, что их четверо, а он один. Просто сказал:

— Тебе какое дело?

— Ух ты… — в один голос возмутились Пудра и Солобоев и хотели ухватить Серёжу.

Гутя удержал их движением ладони.

— А вот какое дело, — любезно сказал он. — Позвольте довести до вашего сведения, что директор велел всех, кто из лагеря нос высовывает, отправлять на гауптвахту и держать там до выяснения.

— Куда отправлять? — удивился Серёжа.

— В пионерскую комнату. Под замочек. Под арест. Пока он не придет и не разберется.

— Гы! Да ты не бойся, не заскучаешь, — вмешался Пудра. — Тама уже три гаврика сидят, веселятся.

— Ну идите и веселитесь с ними, — хмуро сказал Серёжа.

— Ты поговори, — пригрозил Женька Скатов. — Иди лучше добром. Нам директор приказ дал.

Директором почему-то все звали начальника лагеря.

— Приказ — дуракам напоказ, — сказал Серёжа. Ему было все равно, потому что Костя уехал. — Пусть он сам сидит под арестом, если хочет. Здесь не кадетский корпус.

— Взять! — сказал Гутя.

Пудра и Витька прижали Серёжу к забору. Хотели повести насильно. А ему вдруг так обидно сделалось и такая злость нахлынула! Кулаки сами сжались.

— Ладно, отпустите, — вдруг распорядился Гутя. — Дитя готово разрыдаться. Маму звать начнет.

Пудра заупрямился:

— Не-а… Пускай сказочку расскажет, тогда пустим. Это же тот сказочник. Он нам всю ночь про каких-то наездников мозги заправлял. У, потеха!

Видно, Пудра решил отомстить за Витьку, которого накануне вечером не захотели слушать ребята.

И сам Витька обрадовался:

— Точно! Он трепался, будто лошадиной дивизией командовал! Ты, Гутя, не слыхал, не знаешь. Будто, как свистнет, так все кругом без памяти валятся.

Стыд и ярость взметнулись в Серёже! Он им тайну открыл, сказку доверил, а они!

— А ну пустите! — крикнул он с такой злостью, что «мушкетеры» отшатнулись.

— Что случилось? — раздался голос начальника лагеря. Совков подошел незаметно.

— Ничего страшного, Тихон Михайлович. Самовольщик нервничает, — объяснил Гутя. — За пределами лагеря гулял, а теперь брыкается.

Совков повернулся к Серёже.

— Кто позволил уходить из лагеря?

Глядя в землю, Серёжа сказал:

— Я Костю провожал. Он мне сам разрешил.

— Надо было у меня спросить… Ладно, ступай.

Серёжа плечом отодвинул с дороги молчаливого Женьку и шагнул в калитку. Но злость и обида вдруг снова поднялись в нем. Он повернулся:

— А они… пусть лучше меня не трогают! Я под их скрипку танцевать не собираюсь!

Серёжа ожидал в ответ возмущения и угроз. Но «мушкетеры» промолчали, а Тихон Михайлович сказал почти ласково:

— Ступай, ступай. Они не тронут. Я поговорю.


Они и правда не трогали Серёжу. Но в тот же день он увидел на своей подушке листок с карикатурой: кривоногий всадник сидел на брюхатой лошади и держался за хвост.

На следующий день вслед Серёже то и дело звонко ржали наученные «мушкетерами» малыши. К вечеру кое в чем разобрался, видимо, Димка и навел среди октябрятской братии порядок: ржание прекратилось. Но перед ужином к Серёже подошла Гортензия и, хлопая крашеными ресницами, заговорила:

— Послушай, Каховский, у нас завтра костер. Ты не мог бы рассказать всему отряду свою сказку?

— Какую сказку?

— Ту самую, про которую все говорят. Про каких-то волшебников, говорящих верблюдов, лошадей…

«Сама ты говорящий верблюд», — подумал Серёжа. И спросил:

— Кто вам сказал про эту сказку?

— Падерин и Солобоев. А что?

— Скажите им, что они болваны, — четко произнес Серёжа.

— А ты грубиян! Тебя по-хорошему просят, а ты…

Вот в тот вечер Серёжа и написал домой письмо. Написал и бросил в фанерный почтовый ящик у пионерской комнаты.

А на другой день, на вечерней линейке, — как гром среди ясного неба!


Впрочем, сначала линейка шла как обычно: рапорта, итоги, благодарности дежурным по кухне. Потом взял слово директор. Это было тоже привычно: он часто выступал на линейках.

На этот раз он говорил о тех, кто самовольно уходит из лагеря в лес, на речку, в поле. Невысокий, кругловатый, энергичный, он стоял у мачты с флагом и при каждом слове резко дергал устремленным вниз указательным пальцем — словно кнопки нажимал или неумело печатал на большой пишущей машинке.

Слова директора были привычные и скучные:

— Отдельные безобразные случаи превратились в систему… Администрация будет вынуждена… Есть меры, которые заставят нарушителей…

Потом он передохнул и заговорил попроще:

— Ну чего вам не хватает? Территория благоустроенная, аттракционы всякие. Порядок надоел? Так ведь порядок этот не назло вам, а чтобы избежать несчастных случаев. Вам бы все скакать, а мы, взрослые, отвечаем. Понимаете? От-ве-ча-ем! Совести у вас нет, вот что. Безобразничаете, а потом еще жалуетесь родителям. Приезжайте, мол, заберите отсюда, а то как в тюрьме…

— А кто жалуется? — насмешливо спросили из рядов.

— Да есть такие… «Папа, приезжай, а то все плохо. На рыбалку нельзя, купаться нельзя…» А тонуть можно, я спрашиваю?

Серёжа в первый миг почувствовал себя так же, как при стычке с «мушкетерами», когда они издевались над его сказкой. А потом стало ему тоскливо и очень одиноко. И уже ничего не боясь, он спросил:

— Это вы про мое письмо говорите?

— А что? — ответил директор. — Может быть, я говорю неправду?

— Значит, вы его читали?!

— Может быть, ты хочешь сказать, что я лгу? Я могу прочитать письмо на линейке.

И тогда при напряженном молчании отрядов, в ясной вечерней тишине, когда не колышутся листья и флаги, все до единого человека услышали Серёжины слова:

— Но ведь это подлость!


— Понимаете, Алексей Борисович, я совсем не хотел нагрубить, — сказал Серёжа. — Ну нисколечко. Так получилось. Просто другого слова не нашлось. А он раскричался, конечно: «Хулиган, как ты смеешь! Раз тебе наши порядки не нравятся, убирайся из лагеря! Чтоб твоего духу здесь не было!» Ну, я сказал «хорошо» и ушел. С линейки ушел и хотел сразу на станцию идти, но уже поздно было, сумерки.

— И страшновато, — добродушно уточнил Алексей Борисович.

— Ну… да. Не потому, что вечер, я темноты не боюсь. Просто на станции стали бы спрашивать: куда один едешь ночью? В общем, я переночевал, а утром ушел. Хорошо, что чемодан был не на складе, а под кроватью: я его как раз взял со склада, чтобы рубашку сменить…

— Никто не знал, что ты уходишь?

— Я Димке сказал, чтобы предупредил всех. Я рано ушел, на рассвете…


…На рассвете он проснулся, будто по сигналу. В окошке, за черными соснами, розовели клочковатые облака. Серёжа неслышно оделся, подхватил чемодан и курточку, отодвинул на окне марлевую занавеску и прыгнул на песок.

Осторожно прошел он вдоль всего корпуса к самому крайнему окошку. У этого окошка, в палате шестого отряда, спал Димка.

Оконные створки были распахнуты. Видно, утренний холодок донимал Димку, и он завернулся в одеяло по самую макушку. Торчал только затылок с пшеничными растрепанными волосами.

— Дим, — позвал Серёжа и лег животом на подоконник.

Димка не пошевелился, лишь волоски на затылке вроде бы насторожились, как маленькие антенны.

— Ди-ма…

Димка откинул одеяло и сел. Поморгал. И внимательно, будто и не спал, посмотрел на Серёжу.

— Я ухожу. Домой уезжаю. Ты скажи вожатой… и всем, кому надо.

— Насовсем уезжаешь? — шепотом спросил Димка.

— Насовсем. Что ж теперь делать?

— Правильно, — серьезно сказал Димка. — Только жалко… Костя уехал, ты тоже.

— Что же теперь делать? — снова сказал Серёжа.

— Я понимаю…

— Я тебе письмо напишу, — пообещал Серёжа.

Димка растянул в улыбке большие губы.

— Ты длинное напиши, чтобы долго читать. Ладно?.. — И тут же насупился. — Нет, не надо. Это письмо, наверно, тоже распечатают. Ну их…

— Я так заклею, что никто не распечатает, — пообещал Серёжа. — Ну, ты ложись. Спи, рано еще.

Димка кивнул, но продолжал сидеть.

— Спи, Дим… Укладывайся.

Димка лег на спину, но продолжал во все глазищи глядеть на Серёжу. Серёжа до подбородка натянул на него одеяло.

— Ну, я пошел.

Короткая хлесткая злость на директора, на его «мушкетеров», на всех, из-за кого приходилось уезжать из лагеря, обожгла Серёжу. Он резко оттолкнулся от подоконника и зашагал к забору. Он успел еще заметить, что Димка снова сел и смотрит вслед. Но оглядываться не стал. Потому что все равно нужно было уходить. О том, что можно остаться, он даже не думал.

Лагерь спал таким глубоким сном, что можно было никого не опасаться. Но все-таки Серёжа не пошел к калитке: сторож мог и проснуться. Доказывай тогда, что он не убегает, а просто уходит, потому что… В общем, сторожу трудно что-нибудь доказать.

Серёжа пробрался сквозь колючки к забору. Серые головки репейника приклеились к брюкам, острый сучок разорвал штанину. Серёжа отодвинул в заборе доску, и открылась щель. От нее убегала тропинка…

7

— Да-а. Заварил ты кашу, — сказал Алексей Борисович. — И знаешь что, Сергей? Тебя будут обвинять в дезертирстве. Скажут, не уходить надо было из лагеря, а доказывать свою правоту, раз уж ты уверен, что прав.

— Кто скажет?

— Да кто угодно. Ребята. Или тот же начальник лагеря.

Серёжа медленно покачал головой:

— Я не дезертир. Я не из-за трусости ушел. Просто противно стало. А доказывать там некому. Одни смеются, другим все равно. Ведь знают, что нельзя чужие письма читать, а молчат… А Тихон Михайлович тоже… Ну что я ему докажу? Он думает, что с ребятами что хочешь можно делать!

— Сейчас он так уже, наверно, не думает, — заметил Алексей Борисович.

Серёжа осторожно поднял на него глаза.

— А вы… не думаете, что я дезертир?

— Нет, — сказал Алексей Борисович и почему-то нахмурился.

Потом он спросил:

— А почему этого Тихона Михайловича так разозлило письмо? Что ты там такого понаписал?