Серёже было грустно. Ему было не до «мушкетеров». Серёжа и не подумал, что их четверо, а он один. Просто сказал:
— Тебе какое дело?
— Ух ты… — в один голос возмутились Пудра и Солобоев и хотели ухватить Серёжу.
Гутя удержал их движением ладони.
— А вот какое дело, — любезно сказал он. — Позвольте довести до вашего сведения, что директор велел всех, кто из лагеря нос высовывает, отправлять на гауптвахту и держать там до выяснения.
— Куда отправлять? — удивился Серёжа.
— В пионерскую комнату. Под замочек. Под арест. Пока он не придет и не разберется.
— Гы! Да ты не бойся, не заскучаешь, — вмешался Пудра. — Тама уже три гаврика сидят, веселятся.
— Ну идите и веселитесь с ними, — хмуро сказал Серёжа.
— Ты поговори, — пригрозил Женька Скатов. — Иди лучше добром. Нам директор приказ дал.
Директором почему-то все звали начальника лагеря.
— Приказ — дуракам напоказ, — сказал Серёжа. Ему было все равно, потому что Костя уехал. — Пусть он сам сидит под арестом, если хочет. Здесь не кадетский корпус.
— Взять! — сказал Гутя.
Пудра и Витька прижали Серёжу к забору. Хотели повести насильно. А ему вдруг так обидно сделалось и такая злость нахлынула! Кулаки сами сжались.
— Ладно, отпустите, — вдруг распорядился Гутя. — Дитя готово разрыдаться. Маму звать начнет.
Пудра заупрямился:
— Не-а… Пускай сказочку расскажет, тогда пустим. Это же тот сказочник. Он нам всю ночь про каких-то наездников мозги заправлял. У, потеха!
Видно, Пудра решил отомстить за Витьку, которого накануне вечером не захотели слушать ребята.
И сам Витька обрадовался:
— Точно! Он трепался, будто лошадиной дивизией командовал! Ты, Гутя, не слыхал, не знаешь. Будто, как свистнет, так все кругом без памяти валятся.
Стыд и ярость взметнулись в Серёже! Он им тайну открыл, сказку доверил, а они!
— А ну пустите! — крикнул он с такой злостью, что «мушкетеры» отшатнулись.
— Что случилось? — раздался голос начальника лагеря. Совков подошел незаметно.
— Ничего страшного, Тихон Михайлович. Самовольщик нервничает, — объяснил Гутя. — За пределами лагеря гулял, а теперь брыкается.
Совков повернулся к Серёже.
— Кто позволил уходить из лагеря?
Глядя в землю, Серёжа сказал:
— Я Костю провожал. Он мне сам разрешил.
— Надо было у меня спросить… Ладно, ступай.
Серёжа плечом отодвинул с дороги молчаливого Женьку и шагнул в калитку. Но злость и обида вдруг снова поднялись в нем. Он повернулся:
— А они… пусть лучше меня не трогают! Я под их скрипку танцевать не собираюсь!
Серёжа ожидал в ответ возмущения и угроз. Но «мушкетеры» промолчали, а Тихон Михайлович сказал почти ласково:
— Ступай, ступай. Они не тронут. Я поговорю.
Они и правда не трогали Серёжу. Но в тот же день он увидел на своей подушке листок с карикатурой: кривоногий всадник сидел на брюхатой лошади и держался за хвост.
На следующий день вслед Серёже то и дело звонко ржали наученные «мушкетерами» малыши. К вечеру кое в чем разобрался, видимо, Димка и навел среди октябрятской братии порядок: ржание прекратилось. Но перед ужином к Серёже подошла Гортензия и, хлопая крашеными ресницами, заговорила:
— Послушай, Каховский, у нас завтра костер. Ты не мог бы рассказать всему отряду свою сказку?
— Какую сказку?
— Ту самую, про которую все говорят. Про каких-то волшебников, говорящих верблюдов, лошадей…
«Сама ты говорящий верблюд», — подумал Серёжа. И спросил:
— Кто вам сказал про эту сказку?
— Падерин и Солобоев. А что?
— Скажите им, что они болваны, — четко произнес Серёжа.
— А ты грубиян! Тебя по-хорошему просят, а ты…
Вот в тот вечер Серёжа и написал домой письмо. Написал и бросил в фанерный почтовый ящик у пионерской комнаты.
А на другой день, на вечерней линейке, — как гром среди ясного неба!
Впрочем, сначала линейка шла как обычно: рапорта, итоги, благодарности дежурным по кухне. Потом взял слово директор. Это было тоже привычно: он часто выступал на линейках.
На этот раз он говорил о тех, кто самовольно уходит из лагеря в лес, на речку, в поле. Невысокий, кругловатый, энергичный, он стоял у мачты с флагом и при каждом слове резко дергал устремленным вниз указательным пальцем — словно кнопки нажимал или неумело печатал на большой пишущей машинке.
Слова директора были привычные и скучные:
— Отдельные безобразные случаи превратились в систему… Администрация будет вынуждена… Есть меры, которые заставят нарушителей…
Потом он передохнул и заговорил попроще:
— Ну чего вам не хватает? Территория благоустроенная, аттракционы всякие. Порядок надоел? Так ведь порядок этот не назло вам, а чтобы избежать несчастных случаев. Вам бы все скакать, а мы, взрослые, отвечаем. Понимаете? От-ве-ча-ем! Совести у вас нет, вот что. Безобразничаете, а потом еще жалуетесь родителям. Приезжайте, мол, заберите отсюда, а то как в тюрьме…
— А кто жалуется? — насмешливо спросили из рядов.
— Да есть такие… «Папа, приезжай, а то все плохо. На рыбалку нельзя, купаться нельзя…» А тонуть можно, я спрашиваю?
Серёжа в первый миг почувствовал себя так же, как при стычке с «мушкетерами», когда они издевались над его сказкой. А потом стало ему тоскливо и очень одиноко. И уже ничего не боясь, он спросил:
— Это вы про мое письмо говорите?
— А что? — ответил директор. — Может быть, я говорю неправду?
— Значит, вы его читали?!
— Может быть, ты хочешь сказать, что я лгу? Я могу прочитать письмо на линейке.
И тогда при напряженном молчании отрядов, в ясной вечерней тишине, когда не колышутся листья и флаги, все до единого человека услышали Серёжины слова:
— Но ведь это подлость!
— Понимаете, Алексей Борисович, я совсем не хотел нагрубить, — сказал Серёжа. — Ну нисколечко. Так получилось. Просто другого слова не нашлось. А он раскричался, конечно: «Хулиган, как ты смеешь! Раз тебе наши порядки не нравятся, убирайся из лагеря! Чтоб твоего духу здесь не было!» Ну, я сказал «хорошо» и ушел. С линейки ушел и хотел сразу на станцию идти, но уже поздно было, сумерки.
— И страшновато, — добродушно уточнил Алексей Борисович.
— Ну… да. Не потому, что вечер, я темноты не боюсь. Просто на станции стали бы спрашивать: куда один едешь ночью? В общем, я переночевал, а утром ушел. Хорошо, что чемодан был не на складе, а под кроватью: я его как раз взял со склада, чтобы рубашку сменить…
— Никто не знал, что ты уходишь?
— Я Димке сказал, чтобы предупредил всех. Я рано ушел, на рассвете…
…На рассвете он проснулся, будто по сигналу. В окошке, за черными соснами, розовели клочковатые облака. Серёжа неслышно оделся, подхватил чемодан и курточку, отодвинул на окне марлевую занавеску и прыгнул на песок.
Осторожно прошел он вдоль всего корпуса к самому крайнему окошку. У этого окошка, в палате шестого отряда, спал Димка.
Оконные створки были распахнуты. Видно, утренний холодок донимал Димку, и он завернулся в одеяло по самую макушку. Торчал только затылок с пшеничными растрепанными волосами.
— Дим, — позвал Серёжа и лег животом на подоконник.
Димка не пошевелился, лишь волоски на затылке вроде бы насторожились, как маленькие антенны.
— Ди-ма…
Димка откинул одеяло и сел. Поморгал. И внимательно, будто и не спал, посмотрел на Серёжу.
— Я ухожу. Домой уезжаю. Ты скажи вожатой… и всем, кому надо.
— Насовсем уезжаешь? — шепотом спросил Димка.
— Насовсем. Что ж теперь делать?
— Правильно, — серьезно сказал Димка. — Только жалко… Костя уехал, ты тоже.
— Что же теперь делать? — снова сказал Серёжа.
— Я понимаю…
— Я тебе письмо напишу, — пообещал Серёжа.
Димка растянул в улыбке большие губы.
— Ты длинное напиши, чтобы долго читать. Ладно?.. — И тут же насупился. — Нет, не надо. Это письмо, наверно, тоже распечатают. Ну их…
— Я так заклею, что никто не распечатает, — пообещал Серёжа. — Ну, ты ложись. Спи, рано еще.
Димка кивнул, но продолжал сидеть.
— Спи, Дим… Укладывайся.
Димка лег на спину, но продолжал во все глазищи глядеть на Серёжу. Серёжа до подбородка натянул на него одеяло.
— Ну, я пошел.
Короткая хлесткая злость на директора, на его «мушкетеров», на всех, из-за кого приходилось уезжать из лагеря, обожгла Серёжу. Он резко оттолкнулся от подоконника и зашагал к забору. Он успел еще заметить, что Димка снова сел и смотрит вслед. Но оглядываться не стал. Потому что все равно нужно было уходить. О том, что можно остаться, он даже не думал.
Лагерь спал таким глубоким сном, что можно было никого не опасаться. Но все-таки Серёжа не пошел к калитке: сторож мог и проснуться. Доказывай тогда, что он не убегает, а просто уходит, потому что… В общем, сторожу трудно что-нибудь доказать.
Серёжа пробрался сквозь колючки к забору. Серые головки репейника приклеились к брюкам, острый сучок разорвал штанину. Серёжа отодвинул в заборе доску, и открылась щель. От нее убегала тропинка…
7
— Да-а. Заварил ты кашу, — сказал Алексей Борисович. — И знаешь что, Сергей? Тебя будут обвинять в дезертирстве. Скажут, не уходить надо было из лагеря, а доказывать свою правоту, раз уж ты уверен, что прав.
— Кто скажет?
— Да кто угодно. Ребята. Или тот же начальник лагеря.
Серёжа медленно покачал головой:
— Я не дезертир. Я не из-за трусости ушел. Просто противно стало. А доказывать там некому. Одни смеются, другим все равно. Ведь знают, что нельзя чужие письма читать, а молчат… А Тихон Михайлович тоже… Ну что я ему докажу? Он думает, что с ребятами что хочешь можно делать!
— Сейчас он так уже, наверно, не думает, — заметил Алексей Борисович.
Серёжа осторожно поднял на него глаза.
— А вы… не думаете, что я дезертир?
— Нет, — сказал Алексей Борисович и почему-то нахмурился.
Потом он спросил:
— А почему этого Тихона Михайловича так разозлило письмо? Что ты там такого понаписал?