МАЛЬЧИК-ВЕК
«И в глубине души он твердо знает, что никакой разум никогда не убедит его, будто нет и не было в мире этой черноглазой племянницы и будто так и не узнает она, каким мучительным и счастливым воспоминанием, — их общим воспоминанием, — одержим он весь день.
Вот вам даль: небо, столб белесого потока, чуть вправо и вниз — дрожит, будто на воде, плоский глазок солнца (день будет жаркий), еще вниз — лиловая перетяжка леса; верхушки уже вспыхнули, над ними, выступив рядком, замерли умытые, поджарые тучки; где-то здесь, у самого края, пространство затянулось в узел, из которого легко и протяжно выскальзывали рельсы — по ним, рассекая надвое запотевшую, в серебристых паутинах, зелень равнины, катился нестерпимый блеск; на пути, шевеля мелко наколотые камушки, прогуливалась важная, как присяжный поверенный, ворона, вертела головой, кланялась и задумчиво тюкала клювом в отполированный до голубизны чугун; тени были еще длинные, косые: от вокзального, крашенного охрой, дощатого строения с островерхой башенкой для часов, от посаженных в линию молоденьких елочек, от сутулой фигуры начальника станции — он только вышел и теперь мучительно кашлял (тень его судорожно сжималась), пугая перепачканных углем кур, сновавших вокруг дерганой механической походкой; его шея была замотана в шарф, пуговицы на шинели тускло отсвечивали, красные глаза слезились; откашлявшись, он засмотрелся вдаль, где над лесом сначала появилось мутное пятно, будто пальцем растерли карандаш, а погодя набухла жирная точка паровоза.
Поезда здесь останавливались неохотно; чаще с грохотом и ветром, весело мелькая окнами, проносились мимо, оставляя после себя внезапную тишину, от которой нехорошо сжимало в сердце. Начальник станции вошел в полутемный пустой вокзал и, присев на скамеечку, закурил; когда он вернулся на улицу, дым, стремительно скошенный назад, уже застилал половину неба.
Надсадно заголосив, поезд ворвался на станцию, заскрежетал тормозами, протянулся по дуге вдоль низенькой платформы, громыхнул буферами и встал.
Никто не сошел; отскучав положенный срок, начальник станции с силой ударил в колокол — раз, другой. Неожиданно дверь из комнаты для господ распахнулась, на платформу выскочил молодой человек в студенческой тужурке и, размахивая необременительным баулом, бросился бежать, нескладно выворотив голову к слепым задернутым окнам; через мгновение, подтянувшись за поручень, он скрылся в вагоне — будто и не было никого.
В узком, застеленном ковром коридоре тихо и душно; босая ступня, освещенная косым лучом, сонно выглядывает из приоткрытой двери купе; только сейчас — глухо, издалека — прозвучал запоздавший третий удар. Вокзал качнулся, поплыл; новый пассажир прошел вагон до середины и нерешительно остановился, тщетно пытаясь погасить невольную улыбку на свежем, едва знакомом с бритвой лице.
Проводник не появился; пассажир толкнул дверь и осторожно вошел в затененное занавеской отделение, где кто-то, отвернувшись к стене, крепко спал среди смятых, приглушенно белевших простыней. Повесив картуз на крюк, пассажир присел на свободный диван — напротив с достоинством покачивался офицерский мундир с нашивкой какого-то неизвестного полка. «Камышин, Василий Андреевич, — мысленно представился мундиру пассажир, — студент», — и счастливо вздохнул: и маменькины многословные хлопоты, и ночной тревожный кашель отца, и скука долгих пыльных дней каникул в захолустном — двадцать верст до станции — городке, что безнадежно проспал все новые веяния и, кажется, так и не заметил чистого и сильного дыхания наступившего столетия, — как все это теперь далеко! Как хорошо, как весело стучат колеса!
Василий Андреевич пошевелил затекшим в неудобной позе плечом и сонно, привыкая к свету, заморгал: навстречу ему приветливо улыбалось смуглое узкое лицо с черными нафиксатуаренными усами; небрежно расстегнутый мундир показался старым знакомым.
— Проснулись, сударь? Ну наконец-то, — и через стол перемахнула широкая белая ладонь.
Фамилия офицера была Вагин. Ехал он из Арзамаса, где хлопотал по хозяйству в имении старшего брата, этой зимой в одночасье умершего от грудной жабы. Как водится, воровал управляющий, бухгалтерия оказалась запущенной, а в весенний паводок — ко всем бедам в придачу — снесло мельничную плотину; потом Вагин заговорил о видах на хлеб и ценах, но, заметив, что студент заскучал, сообщил, что в их вагоне едет хорошенькая барышня Ольга Петровна, художница, бравшая уроки, кажется, у самого Серова. Она возвращается откуда-то с Волги, с этюдов, в сопровождении своего дяди, довольно известного литератора.
— Кольпицкий? — Василий Андреевич пожал плечами.
— И я прежде не слыхал. Правду сказать, порядочный индюк. Ну ничего, — засмеялся Вагин, — ради прелестных глазок можно и литератора стерпеть.
Постучался кондуктор, сухой седой старик в сползших на конец носа круглых очках и, старательно слюнявя пальцы, записал плацкарту студента.
После завтрака — поезд стоял на какой-то маленькой станции — Вагин потянул студента знакомиться.
— Не церемоньтесь, что вы, право, — через плечо уговаривал он и нетерпеливо подталкивал в спину, вперед по коридору. — В дороге, сударь, следует держать себя просто, без всяких там, знаете, тонкостей.
Преувеличенно оживленно потирая руки, офицер представил пассажиров друг другу; барышня в сером дорожном костюме с непокрытыми, собранными в косу русыми волосами и пожилой господин с газетой сдержанно ответили на поклон.
Василий Андреевич присел на край дивана, у двери, откуда был виден в солнечных пятнах коридор с тяжелыми вишневыми занавесками и сорочий профиль господина с трубкой — тот вдруг мягко оступился; в темной раме окна неторопливо прошел телеграфный столб, заскользил, медленно поворачиваясь, горьковатый, весь в ромашках, луг. Господин Кольпицкий извлек из жилета часы на толстой цепочке, скосил к животу глаза и, щелкнув крышечкой, поцокал языком, точно чему-то удивился.
Разговор не получался, то и дело пересыхал. Василий Андреевич чувствовал себя неловко, но уйти почему-то не мог. Господин литератор молчал, снисходительно поглядывая на молодежь, а потом отсел в угол и принялся за газету.
Жестом заправского фокусника Вагин вынул колоду небольших дорожных карт и предложил партию в винт. Кольпицкий отказался; играли втроем, по копеечке.
Вагин играл осмотрительно, а Ольга Петровна все время рисковала, и Василий Андреевич искренне переживал, если она оставалась «без своих». Когда в прикупе пришли два туза, с которыми мог бы выйти «большой шлем», она вдруг по-детски на всех обиделась и едва не заплакала. Вагин посмеивался и все повторял, что к утру непременно повезет.
После обеда договорились продолжить — Ольга Петровна хотела отыграться, но когда вновь сошлись в купе, вдруг передумала и рассердилась, как только Вагин взялся уговаривать.
Господин Кольпицкий почесал пальцем массивный, чисто выбритый кадык и поинтересовался мнением студента о модном нынче философе Ницше. Василий Андреевич ответил, что хотя некоторые умозаключения и оскорбляют общепринятую мораль, все же следует признать в нем блестящий, несомненно, достойный внимания каждого образованного человека ум. Ольга Петровна тоже выказала свое знакомство с творцом Заратустры, отметив превосходный слог.
— Кто знает, — запальчиво воскликнул Василий Андреевич, — быть может, это мы безумны! Когда-то мы отвернулись от Христа, а теперь кидаем камни в нового пророка!
— Тут вы, господин студент, признайтесь, хватили через край. — Вагину быстро наскучил этот разговор, и он машинально помешивал колоду. — Христос и… какой-то философ. Не понимаю, как хотите.
— А я согласна с Василием Андреевичем, — сказала Ольга Петровна, и студент заметил, как зардело ее ушко, прикрытое сбежавшими от расчески легкими золотистыми завитками. — Даже если вам что-то не нравится, надо спорить, а не отвергать с порога!
— Видите ли, господа, — вздохнул литератор, — что немцам в самую пору, нам может оказаться и великовато. Мы ведь такой народ, что из любой философии способны изготовить бомбу да и бухнуть в какого-нибудь несчастного больного генерала.
За окном тянулись провислые телеграфные проволоки, по плоской равнине, сползавшей к скошенному набок горизонту, растеклась, как озеро, овальная тень от широкого белого облака; внезапно к окну прибился, загородив небо, березовый лесок, замелькал стволами, просветами и оборвался в высохшее, усеянное желтыми кочками болотце. Поезд вбежал в грохот моста, сквозь часто мелькавшие фермы которого сверкнула и тут же исчезла заросшая кугой речка. В купе заглянул проводник, проворный малый с плутоватыми глазками на белом рыхлом лице, и предложил чаю. Через минуту он появился снова, смахнул со столика, расстелил салфетку и, расставив стаканы, выжидательно замер у входа.
— Часом не к Мурому подъезжаем? — полюбопытствовал Кольпицкий.
— К Мурому, ваше превосходительство.
— Ступай, голубчик.
Вагин потеснился, чтобы дать место у столика господину литератору, студент, помедлив, подвинулся к барышне.
— Но вы же не станете отрицать влияния Ницше на современную поэзию, — продолжил беседу Василий Андреевич,—
И притом самого положительного!
— То, что сейчас печатают журнальчики, вы называете поэзией? — удивился Кольпицкий и потер красную, измученную пенсне переносицу. — Нет уж, увольте, все это в лучшем случае стишки, так сказать, забава для неразборчивого вкуса.
— А Блок?!
— Как вы сказали — Блок? Должно быть, еще один выскочка из черты оседлости. — Кольпицкий утвердил на носу пенсне и стал похож на толстую черную птицу.
— Блок — дворянин! — Василий Андреевич взволнованно вскочил с дивана.
— А вот Пушкин не читал вашего Ницше, и ничего, уцелел! — весело заметил Вагин, помешивая картишки.