Мальчики — страница 19 из 31

— Женя, — сказал Виктор Викторович, — ты будешь получать двадцать рублей за каждое выступление. Пока договоримся — десять концертов…

Нет, это уж наверняка в нашем училище найдется двадцать таких голосов, как у Робертино Лоретти. А всего у нас в училище двести человек.

— Значит, завтра, — сказал Виктор Викторович.

— Во сколько?

— В семнадцать ноль-ноль. Вон на том углу, видишь?

— Да.

— Подойдет микроавтобус.

Он деловито оглядел меня с ног до головы.

— Так, насчет костюма… Ну, это мы подберем. А потом сам купишь. Теперь насчет репертуара. Надо бы что-нибудь дать из Лобертино…

— Робертино.

— Ну да, из Лоретти. Публика потребует… Ты знаешь?

Я, конечно же, знал все эти «Джамайки», всех этих дурацких «Попугаев». Знал каждую ноту и каждую интонацию. Я ведь говорил, что еще с детства умел схватывать на лету любую мелодию. А тем более теперь. Но как быть со словами?

— Слов не знаю.

— Это я предусмотрел, — кивнул Виктор Викторович, И достал из-за пазухи бумажки, исписанные от руки. — Держи.

Я скользнул взглядом по верхней бумажке.

— Разберешь?

— Но ведь это… итальянский?

— Итальянский, конечно. Самый итальянский. Какой же еще?

— Я не знаю итальянского. Мы учим немецкий.

— Почему?..

Кто его знает, почему. Я и сам удивлялся, почему в нашем училище преподают немецкий язык. Ведь всем известно, что музыкантов следует обучать итальянскому. Должно быть, итальянского учителя трудно найти.

Виктор Викторович озадаченно повертел в руках листки. Наморщил лоб.

— Так ведь буквы одинаковые? Заграничные буквы? Какая разница?

"Заграничные буквы". Жуть, что за тип!

— Ладно, — сказал я, забирая листки.

— В семнадцать ноль-ноль, — напомнил Виктор Викторович.

— Ладно.


"Значит, завтра", — сказал он. И до этого завтра, до семнадцати ноль-ноль, у меня оставались сутки с хвостиком. Еще было время подумать, Потерзаться сомнениями. Проявить сознательность. Все как следует взвесить… Представляю себе, как бы он там вертелся на углу, дожидаючись меня со своим микроавтобусом, со своей дурацкой сигарой, А я бы даже мог спрятаться за углом и хихикать в кулак. Можно бы и еще кого-нибудь позвать из наших, скажем, Гошку Вяземского, полюбоваться на эту картину. Ведь сдохнешь со смеху, а?..

Только ничего этого не было. Никакой картины. И никаких терзаний.

Вернее, так: просто неохота об этом рассказывать, про то, как меня грызла совесть. Как я целую ночь из-за этого не спал. Не хочу. Не желаю оправдываться. Потому что люди оправдываются вовсе не для того, чтобы их другие пожалели, а чтобы самих себя пожалеть: ах, я бедный, несчастный…

Нет, не буду. Тем более теперь, когда все и было и быльем поросло.

А не спал я тогда всю ночь не из-за себя, а из-за нашего директора, Владимира Константиновича.

Дело в том, что незадолго до этого к нам в училище заявлялся милиционер — молодой щеголеватый старшина. Они с Наместниковым сидели в кабинете часа, наверное, два. И больше никого там с ними не было. Однако тотчас всем сделалось известно, о чем шла речь.

О Кольке Бирюкове! Его милиция все-таки нашла в том прекрасном месте, куда он забрался. Но ему, на счастье, уже исполнилось шестнадцать лет. И теперь он был полноправным гражданином, которого нельзя просто так ухватить за шиворот и препроводить восвояси. Милиционер-то, собственно, и приходил к Владимиру Константиновичу лишь затем, чтобы поскорее отправили Колькины документы туда, где он теперь проживает, чтобы ему там выдали паспорт. (Ну, все в точности, как он мне сам описал, будто бы по плану — вот каков он молодец, Николай Иванович!)

Однако для подобного разговора не требуется двух часов — тут хватило бы и пяти минут. А они сидели целых два часа: старшина милиции и Владимир Константинович Наместников.

И, как я слыхал, беседа у них была не только насчет документов

Вроде бы милиционер осторожно справился, как бы это так обеспечить, чтобы наши мальчишки больше никуда не сбегали и их не приходилось искать по всему Советскому Союзу. А директор ему на это сказал, что случай с учеником Бирюковым не правило, а исключение, результат душевной драмы, эксцесс. А милиционер вежливо спросил: нельзя ли, дескать, в дальнейшем предотвратить эти эксцессы и душевные драмы, нельзя ли предпринять какие-нибудь меры, чтобы у мальчиков не пропадали голоса? И тут наш Владимир Константинович очень расстроился, даже раскричался и заявил, что он, к сожалению, не господь-бог и не царь природы, а то бы давно навел соответствующий порядок…

Тем бы дело и кончилось, и, может быть, об этом разговоре никто ничего не узнал, кабы там не произошло дальнейшее. Этот щеголеватый старшина милиции, уже откланявшись, чуть замешкался и робко попросил Владимира Константиновича послушать его. То есть послушать, как он поет. У него вроде бы лирический тенор, и он участвует в милицейской самодеятельности, и ему бы хотелось знать, что скажет профессор насчет его голосовых данных?

Вот уж это было а точности известно всем — не по слухам. Все слышали своими ушами, как старшина пел в директорском кабинете ариозо Ленского.

И все видели, как он уходил: сияющий от радости.

А Владимир Константинович Наместников сразу же после этого визита слег. У него и прежде было неладно с печенью, а теперь болезнь обострилась. И он после разговора с милицейским старшиной пролежал в больнице полтора месяца.

Вот из-за чего я не спал тогда целую ночь. Я думал о Владимире Константиновиче. То есть я думал о том, что сказал бы Владимир Константинович насчет этого типа, Виктора Викторовича. Что сказал, бы наш старый директор, кабы ему сделалось известно насчет встречи, назначенной завтра в семнадцать ноль-ноль на углу…

Вот из-за этого я всю ночь и ворочался с боку на бок и никак не мог заснуть.

Но утром я встал как ни в чем не бывало. Голова моя была свежа и легка. Очень легкая такая, будто совсем пустая голова.

3

Я был «гвоздем». И потому меня, как водится, приберегали на самый конец.

Так что я имел удовольствие, стоя за сценой, наблюдать всю программу. "Большую концертную программу известных московских артистов", — как было написано на фанерном щите, встретившем нас у порога совхозного клуба.

Клуб этот был маленький, зал маленький, сцена маленькая. Но совхоз, по всей вероятности, был большой, потому что в этот маленький зал набилась уйма народу. И мужчины тут и женщины. И стар и млад. Всех потянуло на эту большую концертную программу. Должно быть, сюда, в этот совхоз, давно не приезжали известные московские артисты. И наш шеф Виктор Викторович хорошо знал, куда везти свою «левую» бригаду. Здесь, в этом клубе, по всей вероятности, давно не было никаких концертов — ни «левых», ни «правых». Я об этом сразу догадался по тому, как сочувственно и радушно встречала публика каждый номер.

А их было не слишком много, номеров.

Когда ровно в семнадцать ноль-ноль к условленному месту близ Пресни подкатил микроавтобус и я туда залез, сказал «эдрасьте», сел, осмотрелся кругом и заметил, что в этом микроавтобусе всего-то, считая меня и шофера, сидит восемь человек, я еще тогда, по дороге, задумался: а хватит ли этих сил на целый концерт? Прочитав же у входа афишу насчет большой концертной программы, я и вовсе смутился: семеро, не считая шофера — а он-то не в счет…

Но, как выяснилось, я недооценил возможностей нашей великолепной семерки.

Взять хотя бы Виктора Викторовича.

Я ведь сначала думал, что он всего лишь проныра и жулик, устраивающий «левые» концерты и получающий с них свой скромный процент. А оказалось, что он артист. Что он конферансье. Он первым вышел на сцену и стал рассказывать публике разные смешные анекдоты, которые лично я слыхал еще в третьем классе, а позднее читал в «Крокодиле». И, может быть, людям, сидевшим в зале, эти анекдоты — про полотеров и милиционеров, кассиров и продавцов, про Аденауэра, про Эйзенхауэра — были тоже известны, они ведь наверняка учились в школе, заглядывали в журналы.

Однако Виктор Викторович смело вводил в эти забавные и общеизвестные истории самого себя, свою собственную личность. Либо приплетал своих близких знакомых. "Как-то я…" — говорил он. "Один мой приятель…" рассказывал он. И в тоне его была такая подкупающая искренность, что никто не смел в этом усомниться. Всем — даже мне — казалось совершенно естественным, что именно он, Виктор Викторович, а не кто другой, общался с полотерами и продавцами, знался с кассирами и милицией, а его близкие приятели запросто якшались с Эйзенхауэром…

Зал весело смеялся, а Виктор Викторович объявлял очередной номер.

Очередным номером была акробатическая пара. Он и она.

И я должен сказать, что это был очень оригинальный номер. Во всяком случае, ни до, ни после я не встречал такой акробатической пары.

Еще за сценой, перед выходом, когда они облачились в трико — она в белое с блестками трико, а он в черное с блестками, — я страшно удивился, я просто обалдел, представив себе дальнейшее. Дело в том что она была молодой и рослой белокурой девицей, плечистой, с могучими ногами. А он он был на целую голову ниже ее, тщедушный, костлявый, хотя и жилистый, но — что факт, то факт — довольно-таки пожилой мужчина. И вблизи было отчетливо видно, что голова его седа и волосы выкрашены черной краской под цвет трико (а у нее — белой краской, тоже под цвет).

И я никак не мог себе представить, как же это он сумеет, такой тщедушный, оторвать от полу хотя бы на сантиметр такую здоровущую девицу?

Но в том-то и заключалась оригинальность номера.

Не успели они выбежать на сцену, как она — именно она, эта девица! одним махом вскинула партнера себе на плечи.

Публика замерла.

Тогда, чуть поднатужась, она — именно она, эта девица! — выбросила его в стойку.

Зал ахнул.

И тогда он оперся рукой о ее макушку, освободил другую руку и медленно развел ноги в стороны…