Мальчики да девочки — страница 32 из 52

Фаина, в детской своей прямолинейности посчитав, что если игрушку назовут плохой, то потерять ее будет не так больно, открыла брату: у Беллы были любовники, вот этот и этот, она точно знает, теперь не так больно, правда?.. Она вся была жалость и сострадание и, конечно же, решила посвятить ему себя полностью. И принялась строить планы – как привлечь его интерес к другим женщинам, и как-то поздно вечером подтолкнула горничную: посидите с Ильей Марковичем, ему одному грустно. Но горничная его не утешила, – ему была не нужна женщина, ему была нужна Белла.

Илья Белоцерковский как будто раздвоился, в нем звучали два голоса, один голос все время задавал вопросы, а другой отвечал, и разговор этот как будто шел не о них с Беллой, а о каких-то посторонних людях. Первый голос спрашивал: как же это, как же могло такое случиться в еврейской среде, в еврейской семье, где святость семьи, детей возведена в религиозный принцип? В Талмуде сказано, что человек, который пережил развод, подобен тому, на глазах которого был разрушен Иерусалимский храм!.. Второй отвечал, что они давно уже не были еврейской семьей, правда, и христианской не были. Первый спрашивал: а если бы они остались в рамках традиций, то этого не произошло бы? Второй отвечал: нужно было увезти ее в Белую Церковь... И воображение тут же рисовало Илье Марковичу совсем другую Беллу – толстую хлопотливую матрону, окруженную детьми.

Первый голос говорил: не нахожу логичных объяснений ее предательству, если у нее уже были любовники, то почему она ушла именно сейчас? Второй отвечал: не знаю. Простое объяснение – вот так она захотела – не приходило в голову ни одному, ни второму, и они вместе мучились нелогичностью ее поступка.

Если бы я не... если бы мы не... если бы она не... Белоцерковский закружился и пропал в этих мыслях, и как взрослый человек от неожиданной резкой боли вскрикивает «ой, мамочка», так и он все чаще возвращался мыслями к детству, думал об отце, и все чаще всплывали в его сознании слова отца – предатель, предательство. Напрасно считается, что взрослые умные мужчины не способны на такие отчаянно сентиментальные мысли – еще как способны. И получалось, что во всем виноват он сам: отказался от своей религии, подсознательно принял, что предавать можно, можно перечеркнуть все, что мешает, и начать сначала... Но тогда и его можно предать, он сам ее этому научил.

Ленин в восемнадцатом году назвал интеллигенцию Петрограда «ничего не понявшей, ничему не научившейся, растерянной, отчаивающейся, стонущей», а людей, подобных бывшему присяжному поверенному Белоцерковскому, «интеллигентиками, мнящими себя мозгом нации». «На самом деле, – писал он, – это не мозг, а говно». Ну, Ленин, конечно, выражался в политическом смысле, не имея в виду брошенных мужей и прочих лиц, страдающих от любовных частностей жизни, но все это удивительным образом было про Илью Марковича. Это он ничего не понимал, это он ничему не научился, это он отчаивался и стонал, и никто не назвал бы его «супермозгом», как в детстве...

Вот такой был прошлогодний снег семьи Белоцерковских – серый, подтаявший, на вкус горький...

Илья Маркович никогда не говорил с Леничкой о разрыве с семьей, вообще ничего не говорил о своей семье, как будто он появился из яйца. Белла этим прошлогодним снегом тем более не интересовалась, это был скучный скелет в шкафу, который она не собиралась доставать. Леничка ничего обо всем этом не знал, – нераспечатанные письма отца лежали на столе, но он же не читал чужих писем. О перемене веры тоже никогда не говорилось, а Леничке в детстве запрещалось быть религиозным. Не запрещалось, конечно, впрямую, но прояви он вдруг религиозное рвение, это вызвало бы холодное удивление – с ума, что ли, сошел?

Леничка всю эту историю узнал уже после отъезда Беллы с модным врачом Капланом, – кипевшая злобой Фаина не удержалась и рассказала племяннику, скольким ее братик Илюша пожертвовал ради этой...ради его матери, (про себя Фаина называла невестку не иначе, чем плюгавой вертихвосткой)... а она вон как с ним обошлась!..

С восемнадцатого года почтовое сообщение работало плохо, и теперь Леничка сам получал на почте письма из Белой Церкви. Илья Маркович упорно продолжал писать отцу, и его письма возвращались обратно в Петроград нераспечатанными, и Леничка думал о никогда не виденном им деде, старом Маркусе, с уважением: вот же упорный старик.

Глава 5. Другой полюбил другую...

– Ми-ре диез, ми-ре диез, – командовала Лиля. – Не в первой октаве, а во второй...

– Опять ты мне говоришь ноты, – возмутилась Дина. – Ты скажи – белая-черная, белая-черная... И никакой октавы мне не нужно, ты просто скажи – нажимай здесь...

Сегодня был редкий вечер, когда почти все были дома. Лиля давала Дине урок музыки. Оказалось, что у Дины есть мечта – сыграть «К Элизе» Бетховена. Учиться Дина придумала по своей методе – ноты учить не захотела, гаммы играть не захотела, а захотела сразу играть.

– Ты будешь мне показывать, куда ставить пальцы, а я буду исполнять, – сказала она. – А на ноты у меня времени нет.

Урок музыки проходил так: Лиля показывала Дине, как сыграть несколько тактов, и Дина вместе с ней учила, «куда ставить пальцы». После месяца занятий она уже «играла на рояле» – могла наиграть два начальных такта «К Элизе» правой рукой, без аккомпанимента. Аккомпанемент, Дина сказала, ей не нужен, ей достаточно одной правой руки, – и без левой руки понятно, что она исполняет Бетховена.

Кроме двух тактов «К Элизе» в Динином репертуаре значились три первые фразы «Анданте» Баха. Таким образом, Дину все устраивало – в боевом настроении можно было наиграть «Анданте», а в лирическом «К Элизе». Но Дина теперь почти всегда бывала в лирическом настроении, вот и сейчас она толстенькими пальчиками бегала по клавишам, имея в виду Бетховена и постоянно попадая не туда.

– Та-та-та-та-та та-ра-ра-ра, та-ра-ра-ра, та-ти-та-та, – упоенно пела Дина.

– Опять воет, – в пространство сказала Фаина из-за своего ломберного столика, они с Ильей Марковичем играли в тысячу. – У меня червовый марьяж, хожу королем... короля жалко, лучше дамой...

– Я не вою, а исполняю пьесу... Та-та-та-та-та та-ра-ра-ра, та-ра-ра-ра, та-ти-та-та...

– Пожалуйста, вой на здоровье, кошечка моя, – ласково сказала Фаина.


Бедная Дина, ее все жалели, даже Фаина... Жалели Дину, радовались за Асю.


Обе сестры были влюблены.

Дина была влюблена в Павла Певцова.

После того журфикса, где ему пришлось играть в кинематограф, Павел Певцов стал приходить уже без повода и быстро притерся к дому, стал своим. Он очень выделялся среди всех Лилиных и Асиных гостей: не поэт, а «человек серьезной профессии», не мальчишка, а мужчина, и очень обаятельный классическим обаянием крупного мужчины, «добродушного медведя», надежный, доброжелательный, спокойный. Павел, и без того, казалось, состоявший из одних достоинств, к тому же обнаружил кое-что неожиданное, что в доме очень ценили, – оказался улыбчив, шутлив, нисколько не застенчив, с удовольствием играл во все игры, с девочками и их гостями-поэтами в фанты и кинематограф, с Фаиной и Ильей Марковичем в преферанс.


– Павел пришел, Ася пришла, – прислушавшись к голосам в прихожей, сказала Дина и захлопнула крышку рояля.

А Фаина поправила волосы и похлопала себя по щекам, чтобы быть порумяней, – она особенно радовалась его приходам, и не только потому, что он был хорошей партией для девочек, Павел так ей нравился, что, будь это возможно, она бы сама вышла за него замуж.

– У меня вот, вобла, – протянул Павел газетный сверток Дине, и Дина зарделась, смутилась, словно он преподнес ей цветы. – Я случайно встретил Асю на Моховой, проводил, а она уговорила подняться на минутку.

Дина смотрела на него сияющими глазами. ...Везучая Ася, сегодня была ее очередь стоять за хлебом – хлеб по карточкам выдавали в бывшем магазине братьев Черепенниковых на углу Моховой и Пантелеймоновской, стоять приходилось часами, и девочки ходили туда по очереди. Если бы знать, что по дороге встретится Павел, Дина бы постояла в очереди лишний раз...

– Павел, идите сюда, – подозвал Певцова Илья Маркович. – Я расскажу вам кое-что забавное...

Фаина советовалась с Певцовым по вопросам здоровья и питания, Мирон Давидович по вопросам деятельности домового комитета и добывания дров, а Илья Маркович считал его «хоть и не Спинозой, но уж никак не дураком», обсуждал с ним случаи из своей практики. Большую часть времени Илья Маркович выглядел отстраненным и потухшим, оживлялся он только, когда собирался на работу – Белоцерковский служил при комиссариате труда – и когда находился кто-то, с кем он мог поделиться своими историями. Девочек он достойными собеседниками не признавал, да они и сами старались его избегать, Леничка... их отношения с Леничкой и всегда-то были сдержанными, а после отъезда Беллы сын так испуганно уклонялся от близкого общения, словно боялся прикоснуться к оголенным проводам. Получалось, что Илье Марковичу был никто не нужен, и он никому не нужен был со своими рассказами, а Певцов внимательно выслушивал, вникал.

Работать с большевиками было трудно. Небольшое количество мелких предприятий еще оставались не национализированными, и для тяжб между предпринимателем и рабочими существовал третейский суд, одного судью выбирал предприниматель, другого рабочие, а суд уже выбирал арбитра из уполномоченных комиссариата. Белоцерковский и был таким уполномоченным. Илья Маркович оказывался между двух огней: предприниматели презирали суд, считая его большевистским, а рабочие презирали суд в принципе, считая, что суд предназначен для того, чтобы служить им, иначе что же это за суд такой – буржуазный. Все это было не вполне профессионально и довольно унизительно.

– Но самое странное, Павел, в том, что у меня есть строгая неофициальная инструкция, – рассказывал Белоцерковский, – мне велено исходить из преюдиции, что претензии рабочих неправомерны, и всегда решать дела в пользу предпринимателей... Каково? Большевики втайне на стороне буржуазии!