Я не знал, можно ли говорить при мужичке, и мялся.
– Мне выйти? – сумрачно спросил мужичок.
Голос у него был неожиданный. Второй неожиданный за этот день. Почти такой же важный, как у Чечевицына отца. Возникало подозрение, что не он ходил под Ильей, а Илья под ним.
Илья засмеялся и обернулся ко мне:
– У меня от Пал Палыча секретов нету.
Я рассказал, где спрятал посылочку.
Илья хлопнул меня по плечу и сказал:
– Молодец. Проверка была. Посылочка без ничего. Пустая. На этом этапе записываем прощенный долг. Следующее будет настоящее задание. И тогда настоящий заработок.
У меня то ли отлегло от сердца, то ли отвалилась челюсть. Значит, это была проверка. Чего-то в таком духе я ожидал.
– А какое следующее? – раззявил я рот.
Илья захохотал.
– Не терпится? Герой!
Мужичонка был все так же сумрачен. Илья бросил на него косой взгляд и перестал хохотать.
– Следующее попозже, – сказал он мне. – Сегодня свободен. Держи.
И как в тот раз кинул финку, так в этот кинул яблоко. Все одно держит за маленького. Если честно, это было в нем самое неприятное. Я поймал. Не я тут распоряжался. Хорошо, что простил долг. Он услыхал мои мысли.
А мог бы и не простить, – прищурился.
Так прищуриваются, когда стреляют. И добавил:
– Нет же свидетельств, что ты с ними не в сговоре. Или что не сам все подстроил.
– Кончай, Хвощ, манную кашу разводить, – неожиданно вмешался мужичок. И не просто вмешался, а взял мою сторону. – Парнишка чистый перед тобой, это же видно.
На лице у меня, что ли, написано.
– Иди, Вова, – разрешил Пал Палыч, отпуская меня. – Иди и набирайся сил. Ты нам еще понадобишься.
Ничего себе, подумал я и вопросительно глянул на Илью. Тот поднял вверх прокуренный желтый палец:
– Только не вздумай болтать лишнего.
Я ушел.
На выходе из парадного мне как стукнуло: имя! Откуда этот блин с пельменями знает мое имя? Я загордился и заволновался одновременно. Значит, они говорили обо мне. А может, и верно, они вдвоем проворачивают чего-то такого, где мне, скажем так, уготована героическая роль? А?
Крутой Уокер расправил грудную клетку и вдохнул сладкого морозного воздушка.
Как упоителен, как роскошен день в Малороссии! Как томительно жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное и голубой неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшийся над землею, кажется, заснул, весь потонувши в неге, обнимая и сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих! На нем ни облака. В поле ни речи. Все как будто умерло; вверху только, в небесной глубине, дрожит жаворонок, и серебряные песни летят по воздушным ступеням на влюбленную землю, да изредка крик чайки или звонкий голос перепела отдается в степи.
Самому стало жарко, когда я дошел до влюбленной земли . А сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих что-то такое со мной сделали, что неудобно сказать. А в поле ни речи… Когда мы с матерью ездили в отцову деревню и шли от поезда большим лугом к избам, как раз было так, словно там переговаривались птицы, кузнечики, травы, которые шевелил ветер. То есть речь была. Раньше я не думал про это, как про речь. Речь – у людей. А потом вдруг все замолкло, замолкло, и стало тихо-тихо, и вдруг хлынул дождь, и мы побежали, мокрые, и почему-то было до смерти весело.
Я жадно глотал. Кусками. А сам все-все чувствовал, всякую малость, так что внутри дрожало. Я прямо ничего близкого не ожидал.
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему.
Конец.
И тут вдруг, неизвестно с чего, я расплакался. Как слабоумный какой. Я не плачу. Никогда. Ревел, когда был сопливый. Давным-давно. И вдруг эти грусть и пустыня, и дико внемлет ему – вышибли пробки. Какого рожна!
Первая «Сорочинская ярмарка» в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» Н. Гоголя на этом заканчивалась, и я не знал, хвататься ли сразу за второй «Вечер накануне Ивана Купала», или не бросать пока «Сорочинскую», а побыть с ней, как, бывает, хочется побыть с человеком, с которым хочется побыть. У меня и был-то всего один такой человек на свете. Моя мать. А другого нет. Только Джек, которого тоже нет. И я забыл о том, что кто-то может быть. Опять слова, ничего, кроме слов, а что делают. Меня снова бросило в жар, когда я подумал, что в классе будут спрашивать, и надо отвечать, а как отвечать, как ваще вслух сказать про не-го-во-ря-щееся! То есть слова нормальные, но соединены каким-то таким способом, что дырку в мозгах провертели. Какой Ф. Незнанский по сравнению с Н. Гоголем! Их и поставить вместе нельзя. С Н. Гоголем некого вместе поставить.
Я не стал начинать «Вечер накануне Ивана Купала», а снова вперился в окончание «Сорочинской».
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук…
Мне до ужаса захотелось иметь человека около, который…
Я захлопнул книжку, потому что позвонили в дверь.
Катька упорная. Гордая-гордая, а если втемяшилось в башку, летит, как стрела, по сторонам не оглядываясь.
– Тебя чего снова ни в классе, ни на Пушке?
– А ты чего без звонка?
– Шла мимо.
– Мало ли кто мимо кого идет.
– Ты не ответил на вопрос.
– Ты тоже.
– Я? Если б позвонила, ты бы сказал: не приходи. А я хотела.
Упорная и это, как его, искренняя. Вот штука, посильнее всякого оружия. Руки вверх, и ты готов. Может, я не справляюсь, потому что Н. Гоголь меня так пробил?
Теть Тома позвала ужинать. Меня и Соньку.
– А Катю?
– А на Катю не было рассчитано.
Ёлы-палы.
– Да я не хочу, теть Том, спасибо, – сказала Катька.
– За что спасибо, за пустую тарелку? На мою! – Я схватил свою, чтобы передать Катьке.
А теть Тома стала молча выдирать мою тарелку из моих рук, чтоб не дать поставить ее перед Катькой, а оставить стоять передо мной.
– Ну и сволочь же вы, теть Том, – сказал я.
– Ты с ума сошел, – сказала Катька, – родной тетке, при людях!
– Она не родная, раз, а ты ничего похожего матери не говоришь, два? – отрезал я.
– Не так и не при людях, – отрезала Катька.
Я хотел сказать про цирлих-манирлих, но это была бы цитата из теть Томы, а я не мог цитировать противника при противнике. Я выкрутился тоже неплохо:
– Ну да, ты у нас леди Диана.
– А что, Катя ничуть не хуже, – вмешалась теть Тома.
Она потерпела полное поражение и потому подлизывалась. Во время перепалки я твердой рукой отвел руку теть Томы от тарелки, и картина сложилась следующая. Катька с аппетитом жевала жесткую теть-томину котлету, Сонька, отъев половину своей, сунула мне остальное, я быстро доел за Сонькой, и вышло, что и волки целы, и овцы сыты, как говорила наша мама. Сонька оставалась пить кисель, а мы ушли с кухни и сели в комнате. Чего делать, я не знал. Можно было включить телек, но Катька сказала:
– Слушай, а покажи своих маму с папой, я тебе показывала, а ты нет.
– Никакого папу ты мне не показывала, – поймал я ее.
Она зарозовела, рыжие, я говорил, быстро розовеют. Я отвел глаза.
– Счас найду, – сказал я.
Я нарочно завозился, чтоб на нее не глядеть, пока не придет в чувство. Перебрал тетрадки, конверты, разные бумажки, я знал, где лежат мамины две карточки и те две, где они вдвоем с папой, а папину отдельную, в самом деле, никак не мог найти, хотя она большая, а эти маленькие, и та скорей должна была на глаза попасться. Кричу теть Томе:
– Вы не брали папино большое фото?
А она из кухни отвечает:
– Брала.
Я кричу:
– Зачем?
Любимый вопрос. Ответа нет. Так. Для каких-то ее дел с квартирой понадобилось.
А Катька держит маленькую маму на коленях и говорит:
– Милая.
Где она там рассмотрела на выцветшем снимке, но мать, по правде, была милая, да я этого слова отродясь не употреблял.
– Верните нам папу! – крикнул я теть Томе как можно суровее.
Прибежала Сонька, включила телек. Через пять минут теть Тома пожалует, вымоет посуду и пожалует. Семья типа. Семейный просмотр телепрограммы. Причем той, какую выберет теть Тома. Я выздоровел, пора кончать с этим ее ползучим заселением нашей жилплощади. Она заявилась, плюхнулась на диван возле Катьки и потребовала у Соньки, у которой был пульт:
– Давай переключай мне на сериал, а сама поиграй немного и спать.
Я Соньке никогда не указываю, когда играть, а когда спать. Она свободный человек. Хочет – играет, хочет – идет спать. И учится нормально, и высыпается, сколько организм требует.
– Теть Том, а вам не пора домой? – задал я вопрос, который давно у меня зрел.
Может, надо было отдельно, как она от всех и всегда требует: поговорим отдельно. Но потом обязательно замотает, так что ни отдельно, никак не получится. Поэтому я нарочно при всех спросил.
– В каком смысле? – поправила она косынку движением, как если б была королева и на голове у нее не косынка, а королевская шляпа.
Королевы – наша фамилия. Ее – Гуськова. И никакая она не королева, а базарная тетка, которая всю жизнь притворяется, что цирлих-манирлих. А я терпеть не могу людей-притвор.
– Сами знаете, в каком, – сказал я.
– Какая ты свинья, – начала она торжественно.
Все. Сейчас польется. Начнет перечислять свои доблести и мои пороки, где свинство – самый невинный. Знаю, ведь знаю, что против меня обернется, а каждый раз, как дурак, желаю побороть.
Я вскочил, схватил Катьку за руку одной рукой, шапку и куртку другой, Катька, на ходу любезно улыбаясь теть Томе, мол, я не я, выскочила вслед за мной. Оделись уже на лестнице и кубарем скатились вниз. Я слышал, как захныкала Сонька, но это они сами там справятся, а с меня довольно. Катьке сказал: