наконец потерял в себе остаток крепости и, пустой, как Глостерова картонка, опал на стоящего сзади, слыша еще, как сминается вокруг летняя тьма с искаженными голосами внутри.
Лежа так глубоко, что можно было не дышать, он все-таки видел, как вольнокомандующий склоняется над ним с катастрофической высоты; если кто-то из ставки и обозначал подлинную заботу и вместе с ней честную горечь сожительства, то это был, конечно, Трисмегист. Он родился в один день с Никитой за две тысячи километров отсюда в офицерской семье и оказался здесь с выводом войск; в девятом классе они на две четверти совпали с ним из-за ремонта в неблагополучной Трисмегистовой «шестерке», заслужившей себе прозвище Абортарий, откуда за ним донеслась слава забитого умника; Никита как будто увлекся им, стал внимателен к ответам на литературе и обществознании, но в коридорах переселенец держался старательно отъединенно, и они не свели большого знакомства. С Трисмегистом связался отчаянный случай с записками, распространенными по классным рюкзакам в канун новолетья, когда в шестой уже завершили работы: на неразлинованной бумаге чертежным шрифтом адресату напоминалось о каком-то постыдном поступке, совершенном в течение года; щекотливость истории оказалась в том, что, как Никита смог выяснить у одноклассников, о вменяемых им прегрешениях не могло быть известно никому, кроме них самих. Так, Каримов Олег обвинялся в краже двух сторублевых брелоков из сувенирной палатки в Переславле-Залесском, куда их возили с экскурсией; сам похититель был так потрясен тогдашней удачей, что не нашел в себе сил поделиться ни с кем из автобуса на обратной дороге. Родионову Антону поставили на вид подтасовки в трех лабораторных работах по физике, не уловленные чуткой Лобковой; Мельников Игорь был уведомлен о секретных плевках в колу старшего брата на семейном отдыхе в Кемере, когда за нытье в самолете отец присудил ему бессменный наряд в столовой, а старший выхлебывал по восемь стаканов за каждой едой; малокровному же Толе Пряникову был выставлен счет за безбилетные разъезды на электричке с окраины в центр, и, хотя тайны в этом было немного, потому что в те бледные годы так катался весь город, в пряниковской записке указывалась точная общая сумма его неоплат, со злорадством подсчитанная им самим на тетрадных задворках. Никите новогодний рассыльщик попенял за случившуюся в мае нелучшую сцену с пенсионером на автовокзале, когда он не сумел подсказать нервному старику, какой выбрать маршрут, чтобы добраться в отдаленный диспансер для кожных, и нарвался на неслыханную ругань; отдышась от обиды, Никита разыграл целый спектакль, добежав до дежурного якобы ради справки, и затем посадил все еще ярившегося пациента на крайний рейс к плавням, наказав водителю не выпускать старика до конечной, где его должны встретить готовые люди. На общем сборе тридцатого декабря избегавший до этого всех обсуждений Трисмегист вел себя неудачно: единственный отказался, хотя и почти плача от совместного напора, предъявлять и зачитывать свою записку, выдвинул как открытие версию о родительском заговоре, уже давно отвергнутую всеми, и упорствовал в ней половину собрания; в довершение же многих настроивший против себя étranger пропал незамеченным из четырнадцатого изошного кабинета, где шел разговор; обнаруживший исчезновение Мельников распахнул даже шкафы с гуашью и пластилином, силясь изобличить проходимца, но не преуспел. След его потерялся на многие годы, но гремучее возвращение отыграло время небытия; в дни Противоречия он первым привел свой отряд на субботний концерт, заняв до трети зала влево от соцработников, на свой страх и риск добиравшихся до ДК через непредсказуемую смежную зону. После побега заведующего никто из персонала уже не показывался в коридорах, и Никита управлялся в одиночку: отпирал-запирал все замки, мыл полы, принимал одежду, занимался рассадкой, выставлял освещение и вел примитивную отчетность в оставшихся книгах. Трисмегистовы пластуны затесались, когда последний звонок был уже дан; заслышав непривычное оживление в зале, Никита, еще выжидавший за сценой, перебрал про себя худшие объяснения, но бояться уже было лень, и он, посмеявшись себе, вышел к зрителям с совершенно счастливым лицом, ни о чем не жалея. Не стараясь разглядеть, что же вызвало волнение в зале, он задрал микрофон и заговорил, перебивая аплодисменты: добрый вечер всем, кто явился с добром и желает добра; за эти недели мы уже удостоверились, что это выбор немногих, но эти немногие не уступят земли ни сейчас, ни когда-либо потом. Зал отозвался ему как еще никогда прежде, и Никита, опускаясь за клавиши, наконец увидал, что за сборная расселась внизу: Трисмегист, осененный свежайше таможенным взятием, занимал место с дальнего края, в тени, но легко был опознан по татарской тафье, известной из листовок; от поднявшейся радостной тошноты Никита дважды исполнил вступление, а потом не узнал своего голоса, словно вместо него включили запись со школьного утренника, но скоро собрался и дальше играл без накладок, как дома.Между отделениями к нему за кулисы проник посланник в желтой крашеной куртке и рассказал, что примыкающий парк вплоть до набережной контролируется боевиками «Аорты», а четыре машины контрактников, двигавшиеся с юга на помощь прижатым в заречье болелам, сожжены неизвестными в десяти километрах от города; он же вручил Никите листок с кое-как зарифмованным текстом, оставшимся от аортовскогоэсэмэмщика, полегшего только вчера на подступах к парку. Желая быстрее отделаться от этой ноши, Никита итоговым номером составил импровизацию на заданную бумажку и сорвал банк: с первых слов пластуны повставали с мест, непонимающие соцработники выпрямились следом, и он застыдился своего недовольства стишками убитого; отыграв, он четверть минуты не убирал пальцев с инструмента и не поднимал лица, слушая грохот зала, пока сам Трисмегист не вспрыгнул на сцену и не отвел от него микрофон. В эти неуверенные дни, произнес он тогда, перетягивая стойку под себя, нам было удивительно узнать, что единственным персонажем из муниципальной обоймы, не раздумавшим продолжать взятое на себя, оказался автор и исполнитель из Дома культуры, без какой-либо помощи дающий среди запустения исключительные вечера, не прося за них даже и добровольной оплаты; видя это старание, мы обещаем Никите всю нашу поддержку и приставляем к ДК двух бойцов из числа пострадавших на улицах. Соцработники загалдели, а Никита почувствовал слабость; уже после всего, оставшись с ним наедине, Трисмегист проговорил, что рассчитывает на него как на голос, за который никому не будет неловко. Вблизи от него остро пахло землею и прелой листвой: это был запах правды, Никита выучил его еще в детсаду, следя в сентябре, как из-за осыпающихся тополей на подъеме земли за оградой с каждым днем все подробнее проступает шоссе, птицефабрика и, уже далеко, выщипанная усадьба, скелетик из приставочной игры; длинный мальчик, оставивший класс в так никогда не разрешившемся недоумении, распахнулся в плечах, все лицо его стало точней и пытливей, а бровь пополам разделила косая рассечина, прятавшаяся с глаз, когда он разговаривался. Объединенная Трисмегистом «Аорта» взыграла еще ранней весной, вмешавшись в разрозненные стычки на оптовом рынке и в два выхода вытеснив наезжие с белгородчины грузовики; Глостер, пасшийся бесполезно при фермерах с выводком крепких и нерешительных юношей, снял тогда обстоятельные видео, широко разошедшиеся по сети, и так провозгласил себя в качестве корреспондента. Отмечая разгон, фермерские ряды дали два дня распродажи, и приехавший выбрать хорошую свеклу Никита вдоволь наслушался о внезапных защитниках, организованных как нельзя лучше; был томительный день набухающей ростепели, и над рыночной низиной с летящей на ветру луковой шелухой, видел он, росло как бы трудное будущее небо, все из мути и примесей. Общественный транспорт почти прекратился, и он уехал домой с выкупленным мешком на торговой подводе, уходившей за лес мимо его поселка.
То, что освободителей рынка направлял его временный одноклассник, Никита узнал позже из вестника муниципалов, заклеймивших виновника белгородского бегства как распространителя в лучшее время авторских триптаминов и соратника кровожадных движений; прилагался рассказ педагога из пресловутой «шестерки», со слов которой будущий погромщик был знаменит отвратительным образом действий с девочками, не сдававшимися ему с первого выпада.Аортовский паблик тогда отмолчался, а на третий день после вброса бесчестной газеты в квартире учительши раздался несмертельный бытовой взрыв, все же разворотивший всю кухню; муниципалы в своих новостях не решились протягивать нить к Трисмегисту, чем как будто умилостивили его: вплоть до самых боев за фонтаны, где выступили уже все сколько-нибудь уважаемые формирования, «Аорта» никак себя не проявляла, постила чужие картинки и неупругие стихи, ничего не обещая и ни с кем не завязывая переговоров. За этот промежуток взошли имена малочисленного «Чабреца-206», чьей разработкой отравилась повально ближняя часть внутренних войск и плехановской роты, перегнавшей в свои гаражи городскую спецтехнику; в оглушительной переделке на первом мосту проявились подписчики Зеленой библиотеки Иваска, до того не встречавшиеся друг с другом живьем. Еще погодя весновцы подломили чээсовские мониторы на проспекте и запустили с них Глостеров ролик о самоконтроле, тогда еще узкоизвестный; подростковый, но сбитый как надо «Самоконтроль» набрал таким образом многие тысячи просмотров, и к началу боев за фонтаны Глостер был уже общим возлюбленным с лучшей камерой, взятой на собранные от подписчиков деньги. По случайности в первый же вечер его, припавшего за мешки сбоку кинотеатра, достала слезоточивая шашка и открылась до того неизвестная астма; на поднявшийся хрип к мешкам цепью бросились муниципалы, и Глостер был без большого усилия захвачен на глазах у неразобравшихся школьников. Четыре дня его продержали заложником на последнем домбытовском этаже, кормя кое-как и только по утрам; под окнами застенка, заваленного ломтями откуда-то списанной мебели, зевал захваченный сиренью задний двор, где ничего не могло случиться. Глостер ходил, раскачиваясь от голода и скуки; два занимавшиеся им надсмотрщика не разжимали квадратных губ. По тому, что его никуда не везли, можно было понять, что уличный процесс продолжался, но ему было странно, что его каземат все еще не атакован. Оставленный судьбой, он подолгу спал и все меньше двигался; на четвертый же день заточения о Глостере забыли и его сторожа; когда прошли все сроки для завтрака, до того приносимого аккуратно, он стал что было обиды биться в железную дверь, ни до чего не достучался и ополз на