Мальчики и девочки (Повести, роман) — страница 56 из 69

– Из Индии – это еще ничего, – сказала Надя.

– Почему? Что ты имеешь в виду?

– Жалко их, – вздохнула девочка.

– Кого?

– Слонов. Из них теперь консервы делают. Не в Индии, а в других странах.

– Ты что-то путаешь, Козленок. Нигде из слонов консервы не делают.

– Делают, честное слово. В Африке… Там есть какой-то знаменитый заповедник, забыла, как называется…

– Серенгетия?

– Да, кажется… И еще какое-то название около заповедника.

– Танзания?

– Танзания, – обрадовалась девочка. – Там построили консервный завод на четыре тысячи животных. В основном зебры, антилопы-гну, слоны.

– И зебры? – возмутился старик.

– Да, – кивнула Надя. – А из слонов еще корзины для бумаг делают. Отрубят ногу, поставят на пол – и получается корзина. Они их туристам продают… Для экзотики…

– Негодяи, до чего докатились. За слоновой костью охотились, теперь корзины для бумаг. Да откуда ты все это знаешь, Козленок?

– Из «Пионерской правды».

– Там об этом пишут?

– Там вообще про животных много пишут. И про лохнесское чудовище, и про крокодилов. Их тоже на сумочки переводят. Но крокодилов не так жалко, как слонов.

– Все-таки жалко, – сказал старик.

– Немножко жалко, конечно, – согласилась Надя.

– Интересная у вас газета. Придется подписаться и мне на «Пионерскую правду».

Девочка улыбнулась. Папа, Наталья Алексеевна и Алеша в другом конце мастерской разглядывали статую обезьяны. Все трое ощущали некоторую неловкость оттого, что художник про них забыл. Они не слышали, о чем разговаривала девочка с Василием Алексеевичем. Надя что-то спросила, остановившись перед портретом козла, и академик пространно и заинтересованно принялся ей рассказывать о своей работе, совсем не так скупо, как за час до этого Рюминой, Алеше и Николаю Николаевичу. Каждый из троих невольно подумал, что для Василия Алексеевича существует сейчас только Надя Рощина. Впрочем, сама себя она маленькой не считала и, почувствовав расположение старого художника и его уважительное отношение, стояла рядом с ним, как равная с равным.

– Пойдем, я подарю тебе не перо, а то, что написано пером, – сказал Брагин и пояснил: – Мои записки и размышления об искусстве.

Он подвел ее к стеллажу с книгами, снял с полки зеленоватый томик, на обложке которого была нарисована пума.

– «Изображение животного», – прочитала Надя вслух.

– Василий Алексеевич, но все-таки что нам делать? – опять спросил отец Нади. – Учительница во Дворце пионеров считает ненормальным то, что девочка не работает цветом.

– А как же, конечно, я с ней согласен, – сказал старик.

– Согласны?

– Да. А что вас удивляет? В Японии дети в обыкновенной школе различают сто шестьдесят единиц цвета. Им показывают любой оттенок, и они тут же называют номер. Как таблица умножения.

– Но как же быть? – сник отец Нади.

– Вы, наверное, слышали или читали, дорогой Николай Николаевич, как добывают в тайге корень женьшень. Когда охотнику посчастливится обнаружить маленький росток, он строит около корня шалаш и живет в нем до тех пор, пока корень созреет, охраняет его. Мне думается, Надя такой же драгоценный росток. Я ставлю свой шалаш около нее.

– Спасибо…

– За это не благодарят, – перебил Брагин нетерпеливым жестом. – Это мой долг художника.

Николай Николаевич хотел положить книгу в папку с рисунками, но Надя прижала ее к себе и не отдала. Ей приятно было держать в руках подарок. Она даже варежку на правую руку не надела. Так и шла по двору, незаметно для всех поглаживая обложку. Огибая мраморные глыбы, прикрытые сверху дырявыми рогожами, она задержалась на мгновение, чтобы потрогать шершавую грань камня. Потрогала и вспомнила о руках художника. И хотя видела, что он обыкновенный человек, опять подумала о нем как о великане. Ведь это для него привезли мраморы и граниты, из которых он будет вырубать новых медведей, обезьян и слонов.

После второй встречи Василий Алексеевич подарил Наде еще одну книгу, где были его рисунки и где рассказывалось, как он жил и работал.

«Милой Надюше на память от ее старого поклонника», – написал он на титульном листе.

После третьей встречи на рисунке «Телячья нежность», который ему очень нравился, оставил в уголке совет:

«Надя, побольше современных тем».

После четвертой встречи на рисунке «Бегущие олени» появился еще один автограф знаменитого художника:

«Милая Надя! Все очень хорошо, но всегда старайся еще лучше. Дедушка Брагин».

Василий Алексеевич Брагин встречался с Надей редко, не больше двух-трех раз в год: во время зимних и летних каникул. Но знал он о девочке все. Николай Николаевич привозил ему на просмотр новые рисунки, рассказывал об успехах в школе и во Дворце пионеров.

– Ну, как дела, Козленок-Верблюжонок, – весело спросил старик, – закончила панно для Генуи?

– Да, его уже отвезли в Италию.

– А у меня для тебя есть новость. Ты знаешь, что у нас с тобой появился серьезный конкурент? Тоже написал панно.

– Кто? – удивилась Надя.

– Чарли из Мельбурна.

– Австралийский мальчик?

– Четырехлетний шимпанзе по имени Чарли. Его, видите ли, пригласили из зоопарка в театр писать декорации. Да разве в «Пионерской правде» о таких вещах не пишут?

– Я не читаю, – смущенно призналась Надя. – Мы со второго полугодия «Комсомольскую правду» выписали.

– Как так? Разве ты комсомолка?

– Нет еще, но скоро буду.

– Ну да! Ну да! – сказал старик. – Скоро будешь. Ну, а что там у вас в «Комсомолке» пишут?

– Про убийство Джона Кеннеди пишут.

– Да, это ужасно, – помрачнел старик. – Мне кажется, он был неплохим американским парнем. Выстрелили в американского президента, а попали и в тебя и в меня. Ты это чувствуешь, Верблюжонок?

– Да, – сказала Надя. – Мне его жалко.

Новые рисунки девочки старик смотрел сосредоточенно, даже хмуро. Разглаживал машинально бороду и насупливал брови, никак не мог отвлечься от разговора про Джона Кеннеди.

– Василий Алексеевич, что же нам делать с Надей? – задал Рощин мучивший его вопрос. – Некоторые советуют отдать в художественную десятилетку.

– Оригинальный талант легко и испортить, – буркнул художник. – Видите, какие успехи она сделала за это время. Давайте подождем еще полгода. А вот с другим ждать нельзя. Надо, чтобы эти рисунки видели. Вы не будете возражать, если я отберу кое-что из этой папки к тем рисункам, что хранятся у меня, и покажу завтра на президиуме?

– Пожалуйста, конечно, какой разговор, – ответил Николай Николаевич. – Можете оставить хоть все.

Отец и дочь возвращались домой пешком через парк «Динамо» по узенькой дорожке, протоптанной в сугробах редкими прохожими. Ларек у входа был засыпан по самую крышу снегом, но из окна выглядывала симпатичная буфетчица и поблескивал никелированный бок кофеварки.

– Надюша, хочешь кофе? – спросил отец.

– Да, хочу.

Стаканчики, поставленные на столике прямо в снег, протаяли аккуратные ячейки. Провода, протянутые из-за деревьев к небольшому ларечку, низко провисали под тяжестью снега, и время от времени с них срывались пушистые звездочки и падали в кофе.

Тишина и чистота царствовали в этот час в парке «Динамо».


На заседание президиума Академии художеств академики собирались на Кропоткинской улице в старинном особняке со стеклянным фонарем на крыше. Они отдавали пальто и шапки на вешалке старику с бакенбардами и, поднявшись по нескольким ступенькам, входили в комнату с дубовыми панелями, где, кроме длинного полированного стола и старинных часов с фигурками коней, ничего примечательного не было. Эту комнату значительной делали сами академики. Они рассаживались вокруг стола, белоголовые, величественные, и начинался совет. Серов, Кацман, Алпатов, Лаптев – все были седые. Правда, у Лаптева, как у самого молодого академика, седины было поменьше.

Брагин переступил через порог, поздоровался кивком головы и, приблизившись к краю стола, где осталось свободным его место, положил папку. Потом толкнул ее по гладкой поверхности на середину и проговорил:

– Эта папка у меня два с половиной года. Стыдно, что ее до сих пор никто не видел.

Василий Алексеевич больше ничего не сказал. Он ждал, как его коллеги воспримут рисунки Нади. Увидев, что восприняли хорошо, вздохнул с облегчением и полез под стол завязывать шнурок на ботинке.

Академики выказали немалое удивление.

– Как сохранить? Вот вопрос, – сказал Алпатов, единственный среди академиков не художник, а искусствовед.

– Сохранить будет трудно, – уныло вздохнул Кацман. – Переломный возраст может все переломать.

– Дайте мне адресок этой удивительной девочки, – потребовал у Брагина Лаптев, и все поняли, что он попытается сохранить. И все улыбнулись горячности молодого коллеги, которому было всего шестьдесят лет.

Василий Алексеевич тоже улыбнулся. Были в его улыбке привкус грусти и спокойное удовлетворение тем, что судьбой двенадцатилетней девочки занимаются академики в Академии художеств на Пречистенке, то бишь на Кропоткинской. Теперь эта улица называется так. Вспомнив старое название, он как бы на одну секундочку вернулся в свою молодость, в свое детство, и невольно сравнил его с теперешним, Надиным. Несмотря на все свои успехи, на то, что его пингвины и сова выставлены в Третьяковской галерее, несмотря на работы, купленные Русским музеем, на мамонтов, установленных перед входом в знаменитый Берлинский зоопарк, и на многое другое, он считал себя неудачником. Всю жизнь разрывался между художественным изображением животного и научной иллюстрацией для учебников зоологии. Долгое время художники говорили на вернисажах: «Опять Брагин выставил свои наглядные пособия». А профессор зоологии Мензбир, видя, что иллюстратор его лекций пытается наделить животных характерами, в свою очередь возмущался: «Что вы мне тут развели Художественный театр?»

Василию Алексеевичу пришлось достичь немалого совершенства и в «наглядных пособиях», и в «Художественном театре», он стал академиком, профессором, заслуженным деятелем искусств, лауреатом Государственной премии. И он, как никто другой, понимал, что совершил ошибку: всю жизнь делил талант на две равные части, а надо было выбрать что-либо одно…