Сдернув рукавичку с ладошки, Надя выставила руку вперед, поймала несколько снежинок и слизнула их.
– Вкусно? – насмешливо спросил А. Антонов.
– Да, – серьезно ответила Надя, – как ленинградское мороженое.
Она поймала еще несколько крупных снежинок.
– Надька питается снегом, – сообщил всем Недосекин, – себе, что ли, попробовать?
– Навались на бесплатное мороженое! – крикнул Половинкин.
Ребятам понравилась игра, они принялись ловить снег,, перехватывать его друг у друга.
– Куда чужую природу хватаешь? – отталкивал Чиз Толю Кузнецова.
– Это мой атмосферный столб, – сопротивлялся тот.
Надя улыбнулась, но для нее это была не просто игра.
В снежинках, обжигающих губы, она улавливала привкус белого мрамора, гранитных набережных, чугунных решеток Летнего сада. Ловя на руку летящие вдоль Невского проспекта снежинки, она как бы прикасалась ко всему этому. И к золотому кораблику с Адмиралтейской иглы, и к верблюду Пржевальского, к Медному всаднику, к бронзе Клодта, к статуям Тальяпетры, Бонацции, Братты, закрытых на зиму дощатыми ящиками. Она ловила снег и бережно держала приятный, как от мятной конфетки, холодок на губах.
Кафе «Дружба» на Невском производило на всех непосвященных впечатление самой заурядной столовой. Низенькие потолки, чистые маленькие окна. Стены почти пустые: два-три эстампа на каждый зал. Столики прямоугольной формы с полированными пластмассовыми крышками темного цвета. Но ребята смотрели сквозь современный скучный интерьер в прошлое, в то пушкинское время, когда в этих залах был ресторан, который содержал мосье Talon.
Дверь открылась, ребята ввалились в вестибюль.
– «К Talon помчался: он уверен, что там уж ждет его Каверин. Вошел – и пробка в потолок, вина кометы брызнул ток…» – возбужденно процитировал Половинкин, сбрасывая пальто на руки сердитому гардеробщику.
Николай Николаевич, отдав пальто и шляпу Толе Кузнецову, ходил, потирая руки, по залу, занимал столики у окна. Надя, Ленка и Чиз оказались за одним столом. Четвертое место они берегли для отца Нади.
– Вот, значит, где они ужинали, – сказала Ленка. – У французского ресторатора. А я думала, что Талон – это женщина.
– И я тоже, – призналась Надя. – У папы есть книга о балете. Там я видела французскую балерину Тальони. Я почему-то думала, что это она и есть, что Евгений Онегин к ней помчался: «Уж тёмно: в санки он садится, «Пади! Пади! – раздался крик; морозной пылью серебрится его бобровый воротник. К Talon помчался…» Тогда у меня еще не было комментированного издания, и я удивлялась, почему Тальони Пушкин называет так. А потом оказалось, что Talon – мужчина с усами.
Николай Николаевич присел на минутку и опять убежал для переговоров с официанткой. Мимоходом он за каждым столиком, где сидели его подопечные, сообщал:
– А напротив, в магазине «Краски, картины», раньше была кондитерская Вольфа и Беранже, где Пушкин перед дуэлью ждал секунданта с пистолетами.
Толя Кузнецов молча кивнул и долго смотрел в окно на противоположную сторону проспекта, стараясь сквозь редкие просветы между автомобилями, троллейбусами и толпой людей разглядеть кондитерскую Вольфа и Беранже.
– А вот там, где ты сидишь, – хитро сказал Недосекин, – может быть, сидел и потягивал винцо Александр Сергеевич.
Ничто не напоминало здесь петербургский ресторан тех лет, но ребята приехали в гости к живому Пушкину, и каждый старался оживить прошлое какой-нибудь шуткой, замечанием.
– А кто помнит, что заказывал Онегин в ресторане? – спросил А. Антонов.
– Ламбургский сыр, кажется, – вспомнил Половинкин.
– Не ламбургский, а лимбургский, – поправила его Таня и, покраснев, добавила: – А еще он ел ростбиф окровавленный.
– Танька жаждет крови, – засмеялись за соседним столиком.
– А еще страсбургский пирог нетленный, – подсказал неожиданно Толя Кузнецов и сам удивился, засмеялся: – Точно, нетленный. Братцы, дайте мне кусочек нетленного пирога.
– Пирог – это на второе с компотом, – рассудительно заметил Недосекин. – А на первое сосиски с капустой.
– А вы знаете, что такое страсбургский пирог? – спросил Николай Николаевич, возвращаясь к своему столу. – Это паштет из гусиной печенки.
Ребята дружно засмеялись.
– Дайте Недосекину гусиной печенки с компотом! – с восторгом выкрикнул Чиз.
– Товарищи, – очень серьезно возмутился Половинкин, – где же Каверин? «Он был уверен, что там уж ждет его Каверин».
Новый взрыв смеха.
Ни страсбургского пирога нетленного, ни ростбифа окровавленного, ни трюфелей, ни ананасов, ни лимбургского сыра в кафе «Дружба» не подавали. Но зато были горячие сосиски в целлофановой упаковке, зеленый горошек, дымящаяся капуста.
Все испытывали странное ощущение. Строки Пушкина из четырнадцатой строфы «Евгения Онегина» казались в школе прекрасно далекими. Вино кометы, Talon, Каверин – все это было в какой-то другой, не совсем понятной жизни классика русской литературы, все это было в девятнадцатом веке. И вдруг они сели на поезд и всем классом въехали прямо в середину этой строфы и как ни в чем не бывало сидят за столиками, поглядывают в окно на кондитерскую Вольфа и Беранже на той стороне проспекта и едят сосиски с капустой.
Мойка лежала, закованная в лед, в тесные гранитные набережные, отделенная от тротуаров и узеньких мостовых чугунной оградой. И по ту сторону реки, и по эту улица была пустынна. Оживление, толкотня, троллейбусы и автомобили остались на Невском, а здесь так и казалось, что из-за угла вывернется коляска с верхом, запряженная лошадьми, или выйдет неторопливым шагом человек в цилиндре и с тростью.
Чем ближе подходили ребята к дому № 12, тем больше волновалась Надя. Она отстала немножко, чтобы задержать на минутку встречу с последней квартирой Пушкина, внутренне подготовиться.
Они миновали Певческий мостик и увидели огромную толпу людей, растянувшуюся вдоль домов. Никто не суетился, все стояли молча, терпеливо. Последним была видна через парапет мостика площадь с Александрийской колонной, Адмиралтейским шпилем и золотым куполом Исаакиевского собора, стоящие в середине любовались Зимней канавкой, соединяющей Мойку с Невой, тремя каменными мостиками и высокой аркой перехода, соединяющей два дома. Первые втягивались потихоньку в арку дома № 12. Наде вспомнилась гравюра Иноземцевой «Народ у квартиры А. С. Пушкина в дни болезни поэта». Все было как на гравюре. «Только, пожалуй, очередь стала еще больше», – подумала она.
– Смотрите, там что-то случилось, – сказала Таня.
– Ничего не случилось, – ответил Николай Николаевич, – вернее, случилось, но очень давно. Это очередь в музей-квартиру Пушкина.
– Ничего себе, – изумился Половинкин.
– Разве очереди в музей бывают? – спросил Недосекин у Толи Кузнецова.
– Разуй глаза и посмотри, – буркнул тот, но было видно, что он тоже ошеломлен.
– К Пушкину бывают, – сказал гордо Чиз.
Он первый занял очередь, и ребята один за другим присоединялись к нему. Несколько минут стояли молча, привыкая к положению ожидающих встречи с Пушкиным. Когда им пришлось так же стоять на Невском в кафе «Дружба», это казалось естественным. Но очередь в музей всех заставила призадуматься.
– Скажи там, – подтолкнул Толя Кузнецов под локоть Чиза, – если ленинградцы, то пусть идут домой и приходят сюда после каникул.
– Нет, – обернулась к нему девочка, – мы из Ярославля.
– А перед вами?
– Не знаю, кажется, из Харькова.
– Из Москвы, – поправил ее мальчишка баском и, обернувшись, высокомерно посмотрел на ярославцев.
– Значит, придется стоять в порядке живой очереди, – вздохнул Толя Кузнецов.
В тот день они в музей все-таки не попали. Николай Николаевич боялся, что ребята простудятся, и увел их в Эрмитаж смотреть картины. Но зато на следующее утро его экскурсанты были у ворот Пушкинского дома первыми. К открытию за ними выстроилась такая же очередь, как вчера.
Перед поездкой в Ленинград Надя отобрала в большую папку рисунки на пушкинскую тему и сейчас волновалась вдвойне, потому что отец захватил папку с собой в музей.
Экскурсовод, молоденькая девушка с хорошо поставленным голосом, задержала ребят на лестничной площадке для вводного слова. На двери в буфетную было выведено углем «Пушкин» и ниже белел клочок бумажки – бюллетень о состоянии здоровья. Здесь все было так же, как в те трагические три дня. Николаю Николаевичу не хотелось уходить от Нади, от ребят, от двери в буфетную, но он пересилил себя, спустился снова в гардеробную и шепотом спросил у старушки, впускавшей посетителей, как пройти в дирекцию.
Его приняла усталая женщина. Не вставая из-за стола, только подняв голову, спросила:
– Что у вас?
– Рисунки моей дочери на темы Пушкина, – сказал Рощин, стараясь в одну короткую фразу вложить как можно больше информации.
– Покажите, – без большого желания попросила женщина и поднялась. Движения ее были медлительны, и Николай Николаевич заметил, что она украдкой посмотрела на часы, висящие за его спиной.
Подстегнутый этим взглядом, Рощин быстро развязал тесемки и так и остался стоять с папкой, не зная, куда ее пристроить.
Женщина вышла из-за стола и нехотя направилась к дивану, чтобы убрать с него бумаги и освободить место.
– Ваша дочь взрослая? – спросила она, чтобы не молчать.
– Да, в конце января исполнится семнадцать.
Женщина кивнула, взяла один рисунок в руки. В ее движениях и лице появилась живость. Николай Николаевич с удивлением наблюдал за женщиной, которая на его глазах преображалась.
– Я, когда вижу что-нибудь интересное, всегда волнуюсь, – смущенно призналась она. – Давайте познакомимся. Грановская Нина Ивановна.
– Рощин, – назвал он себя, – Николай Николаевич Рощин.
– Знаете что, Николай Николаевич, мы вас отсюда с такими рисунками не выпустим. Вернее, вас выпустим, а рисунки я оставлю.
– Как так?
– А вот так…
Она села к столу и быстро написала расписку, из которой Рощин узнал, что «Всесоюзный музей А. С. Пушкина получил от Н. Рощиной 63 (шестьдесят три) рисунка на временное хранение. Музей гарантирует сохранность и возврат…»