Мальчики и другие — страница 16 из 48

На расстоянии Никите было все еще видно, как трепещут рыхлые щеки, и он вновь пригляделся к фонтанам, пытаясь понять, что произошло, но загадка не поддавалась ни на уголок; он шепотом выругался, и как будто от этих злых слов в том конце коридора сдвинулась с места дверь совещательной залы, и алголевец медленно вытянулся у стены, но лицо его оставалось никак не подъемно. Открывшийся просвет еще долго зиял Никите, не заполняясь никем; он успел отыскать свой оброненный юношей лист и уже шагнул дальше, как из комнаты, тоже склонясь, вышли Гленн, Трисмегист и начальник снабжения Аксель, а за ними глава с новой тростью и эстонский наставник Лембит, согнутый парезом на треть от своего роста. Никита поднял бумагу к груди и тоже встал ближе к стене, выпятив подбородок, как награждаемый, и все пятеро миновали его без каких-либо слов, с такими же выключенными глазами, как и у коридорного. Зверея, Никита пустился вдогон, но алголевец, отступив от стены, преградил ему путь; пусть уйдут, сказал он совсем стершимся ртом, словно его засыпáло землей. Никита ударился об него и отпрянул, дорожа листком; кричать вслед удаляющимся казалось бессмысленнее всего, и он только выдохнул и остался стоять не вдыхая, пока не оглох и не сдался. Для чего это нужно, проныл он тогда, раздираемый жалостью к самому себе, и голос из залы ответил ему: если бы ты был хоть на ноготь скромнее, Никита, то заметил бы, что все идет лишь немногим не так, как тебе бы хотелось, но ты слишком заносишься, и от этого все твое недоумение. Что это значит, прямо спросил исполнитель, с осторожностью заглядывая в проем издали; коридорный ужасно сопел за спиной, но не вмешивался. Ты, Никита, не слишком-то веришь ни в республику, ни в музыку и уж меньше всего в их особую связь, а только надеешься на одно, и другое, и третье по очереди, продолжал голос; и республика, если не музыка, чувствует это, и ей неудобно. Но труднее всего до конца разобраться с тобою самим; вот республика отобрала у тебя важного человека, и ты спишь в диких корчах, а утром приходишь просить, чтобы республика выдала тебе другого; и как ей понять, что такое ты выдумал, просишь ли примирения или вынашиваешь ей некоторую месть? Я пришел не за этим, выкрикнул Никита, привставая на пальцах; мне нужно увидеть того, первого человека, но меня отмели на китайской границе, и поэтому я теперь здесь, я прошу провести меня к Глостеру. В зале послышалось блеклое шорканье: это ясно, Никита, и никто не станет подвергать тебя глупым расспросам, но ты сам спрашивал ли себя хоть однажды, для чего тебе видеть его, что ты хочешь сказать и зачем? Это ясно, ты скажешь, что никому не выдавал ваших разговоров и не знаешь, откуда все стало известно и как вышло все остальное; и слезы возьмутся в глазах твоих и покатятся под воротник, и ему станет некуда деться, он поверит тебе, потому что зачем же ты лез к нему в самую яму, подвергая себя всякой мерзости, он обнимет тебя как сумеет; но ведь ты и подумать не мог, что ему будет легче уйти убежденным, что сдал его ровно тот человек, которого он накануне спас от подстреленной велосипедши: с какой стати цепляться за мир, где с тобой так обошлись? Но ты хочешь доказать на прощание, что чист перед ним, потому что тебе еще жить, и боль твоя будет длиться, и надоедать, и мешать смотреть людям в глаза и играть им концерты; ради этого, что говорить, стоит поступиться последним, что еще можно сделать хорошего для уходящего друга. Никита зарделся: это может быть так, но к чему тогда эта затяжка, отчего было не прекратить все у всех на глазах в тот же вечер вместо того, чтобы швырять его, как проходимца, в разработку отделу; или это не здесь повторяют на каждом шагу, что все, чему дóлжно случиться, случается быстро? Это невыносимо, Никита, отвечали из залы, теперь ты раздражен, что твой друг еще жив и тебе еще нужно что-то решать о нем; лучше остановиться, пока всем не стало смешно. Ты увидишься с Глостером, и ты скажешь ему, что захочешь, но республика ставит условие, чтобы свидание произошло под срисовку: Лютер выздоровел и может работать. Повисла гудящая тишина, и даже алголевец не издавал ни звучка; отмолчавшись, Никита сказал: все равно, пусть приходит хоть вся мастерская, мне уже поздно кого-то стесняться. В зале будто бы перелистнули страницу: в полночь будет машина от ставки, тогда придешь к дальнему выезду с вымытой головой; а сейчас, будь добр, уходи, у республики нет больше сил это терпеть. Никита обернулся к потерянному коридорному и, свернув прошение, заправил ему за пазуху; щеки вздрогнули вновь, но и только, и он обогнул вертикальное тело и спустился по лестнице вон под огромное солнце.

Еще уживаясь со скоропостижным согласием, так запросто у него вырванным, он кругом обошел фонтаны, попросил у подступившего разносчика сайку с корицей и хотел узнать, что за шум был на площади, но отдумал: город вокруг них выглядел так, словно в нем ничего не случалось уже сотню лет. У зенитных орудий в неудобной тени сидели с маджонгом кружковцы Бентама; этих не отвлек бы и залп из заваренной пушки над их головами. Не такие ли верят в республику лучше меня, спросил вслух Никита, потому что не думают, что та не обойдется без них; что же, пусть так и сидят здесь с костяшками, пока те, кому нет в этом счастья, срываются в пропасть; может, это и нужно республике, чтобы ей было что рассказать о себе. Мы еще ничего не успели понять о ней, а она уже положила сожителям свой обратный отсчет, и лицо ее представляется нехорошо оживленным, как у ребенка, несущего на заклание жука или лягушку. Некому было ответить ему, и Никита не стал продолжать бесполезную речь; скоро он вышел к историческим баням на съезде, где не был с детства, и решил, что пойдет теперь.

За чудовищной дверью прорезался неосвещенный коридор, пахнущий мокрой бумагой; он двинулся, держась за стену, как в тихом бреду, ловя на затылок редкие ледяные капли. Здание населял то сходящий, то опять нарастающий гул; от пальцев по стене словно бы разбегались мурашки. Споткнувшись о невидимую ступень, Никита поймал тощие, как веревка, перила и стал кое-как подниматься во мраке; когда перила оборвались, он оказался на ровной площадке без зацепок и, выставив руки, сделал еще пять шагов, прежде чем темнота провалилась и свет заставил его отступить. Погодя он различил в сероватом пространстве голые хребты раздевалки, стальные штанги, держащие лампы вверху; пройдя посередине, Никита разделся и сложил вещи на крайнее место. На скамьях были скупо рассыпаны гостиничные порции шампуня и мыла; он не глядя сгреб несколько и забрал постираться белье. За еще одной дверью в три ряда тянулись каменные скамьи, ровные, как надгробные плиты; на ближайшей к нему были составлены стопкой блестящие цинковой чешуей шайки, и он с трудом отцепил себе одну. Кажется, здесь было вряд ли жарче, чем на улице, но Никита не собирался разыскивать истопников; он набрал воды и улегся в нее головой, уперев локти в камень. Потолок шелушился так, что не хотелось смотреть; он скосил глаза вправо и увидел на голубом кафеле узнаваемые и за сто метров стикеры «Самоконтроля», по всему продержавшиеся в этой сырости год или больше. Можно было смеяться, и Глостер смеялся бы сам, и Никита позволил себе улыбнуться, но, еще переждав, слез со стола, подошел и ногтями соскреб огненные наклейки с бензольным кольцом и всевидящим оком внутри.

Он провел здесь часы, слушая стены, без толку умывая лицо, и никто не пришел помешать ему; белье сохло так долго, что Никита едва не решился оставить его взамен счищенных стикеров, продлить сорную музыку необязательной памяти. Перед тем как уйти, он заметил, что в углу раздевалки, как призрак, примощены почерневшие медицинские весы, на каких стояли на военной комиссии; не одеваясь, Никита взошел на платформу и, припоминая, сместил большой цилиндр к восьмидесяти, но железный клюв не пошевелился. Съехав дальше на семьдесят и шестьдесят и вновь ничего не добившись, он понял, что прибор сломан, но продолжил гнать цилиндр вниз по жирной шкале, пока не уперся в итоговый ноль, на котором черная скобка волшебно пришла в оживление и повисла в воздухе, слабо колеблясь; можно было смеяться опять, но Никита почувствовал, что надоел здесь и место уже изгоняет его. Он быстрее собрался и вышел в такой же бессветный, как днем, коридор; ни за что не хватаясь, добрался до первой двери, за которой тьма раздавалась уже широко, нарушаемая лишь алыми вспышками над АТС. Голод, мучивший его в купальне, теперь перегорел, и Никита шагал с беспечностью, наблюдая за кувырками летучих мышей. Со злорадством засранца, подсмотревшего за родителями в замочную щель, он отметил себе, что, хотя республика и осветила все светом новых больших величин, своей собственной тьмы у нее все же не завелось, и та, что лежала теперь кругом, была, как писал еще кто-то из птицеводов, заемной, обжитой еще до того, как родился старейший из прежних военных; и Никите не было страшно идти в ней, большой и шумящей, считая отключенные до зимы фонари и всплывающие углы построек. Когда справа остались молочные колонны театра, он свернул и пошел через площадь под причитание фонтанов; поздний ветер, явившийся из‐за спины, покачнул его и улегся как не был. Ближе к ставке тьма сдвигалась еще, и он выставил руки вперед, не в силах привыкнуть, но, пройдя так немного, животом налетел на багажник машины, поставленной на тротуаре.

Словно бы от толчка та зажглась несколькими огнями; Никита увидел, что внутри есть водитель и один пассажир позади. Не задерживаясь, он распахнул дверь со свободного края и узнал Лютера, который, как стало сразу же ясно, вовсе не оправился от болезни: все лицо его было свинцово, а глаза раскалены до багровой красноты. Что за идиотство, воскликнул он вместо приветствия, чем ты виноват, что и тебя хотят извести; разве ты уже подготовил тех, кто способен продолжить твое ремесло? Голова рисовальщика повернулась в глубоких плечах, и Никиту овеяло печным жаром: для чего тебе это, исполнитель, разве не ты настоял, чтобы ваше свидание было срисовано в младший альбом? Едем, выпалил т