Мальчики и другие — страница 18 из 48

и. Трисмегист был два раза и оба раза боролся со мной одними ногами: сжимал мне коленями бедра, а я разжимал; первый раз было мирно, как у пьяных друзей, а на следующий мне уже надоело, и я рванул так, что его увезли зашиваться. После этого, видишь, они пересадили меня, чтобы я ни до кого не доставал; здесь тепло, но тепло это никакое, как из магазина, и по ночам мыши спят у меня на ногах, хотя мне и сложно сказать, когда начинается ночь. Они не выводят меня даже в сад, хотя я говорил им, что мне интересно; жаль, что ты не отдельный, ты был бы со мною внимательнее. Где же все-таки мы проболтались, Никита, что они так волшебно накрыли нас, не пожалев твой концерт? Или они слишком знали нас, чтобы рассчитывать, что мы станем терпеть до последнего, пока эта жвачка из декретов и установок не затвердеет в один монолит? Я только надеюсь, Никита, у тебя не мелькает такого, что это я заложил нас; здесь со мной вообще ни о чем уже не говорят, а когда я пытаюсь заговорить сам, ставят музыку, от которой мне хочется выть, словно пальцем ведут по стеклу. При этом однажды они обмолвились, что якобы наш исполнитель рекомендовал эти одинаковые скрипки для работы с отпавшими перед отставкой; так вот, если они так тебе доверяют, не предложишь ли ты им что-либо другое, желательно клавишное, взамен этого струнного, объяснив, конечно, что так будет только надежней? Глостер выжидающе замолчал, и Никита, устав от кошмара, зарыдал так, что все влитое в баре подступило обратно и выплеснулось из него; оранжевая слякоть заляпала Глостеру туфли, и виновник принялся оттирать их раньше, чем собственный рот. Центавр, подскочив, потянул его встать, но Никита вырвался и отбросил его от себя: вы же все в нем сломали, все вынули! кто разрешил вам! он один что-то значил здесь, как бы ни ошибался! что ли вы не от скуки опаиваете его и потом выставляете, как какую-то куклу? будьте прокляты, сдохните! при муниципалах вы сидели по будкам с приемниками, там вас и нужно было заколотить; нет же, вас выпустили и впустили сюда, и теперь вы терзаете тех, кто всегда был сильнее, потому что мечтали об этом с самой первой проигранной драки, а потом всю жизнь делали вид, что на вас что-то там наросло, состоялось; провалитесь вы к вашим никчемным отцам, неспособные твари. Никита схватил руки Глостера, в ужасе отвернувшего лицо к стене, и, не разбираясь, стал отдирать их от кресла, но по коридору уже бежали тюремщики; тогда он развернул Глостера обратно к себе, и губами попал ему в губы, и повис так, впиваясь сильней и сильней, пока не распробовал кровь, и затрясся от жажды; его потащили за плечи, но губ было не оторвать, он вгрызался, как в яблоко; страшный удар пришелся ему между лопатками и еще один в тот же бок, что с утра, и Никита оплыл всем телом ниже подбородка, но губы держались; потом кто-то из них намотал на кулак его волосы и еще чьи-то ногти ужалили ухо; он закричал, и его как волной отнесло назад, проволокло по полу и отпустило; Глостер сидел теперь совсем далеко, неподвижный, как мертвое дерево, и только задранный в схватке воротник пиджака нарушал эту смерть, пока подошедший Центавр не поправил его. Никита попробовал опереться и встать, но боль опалила спину, и он тихо и не закрываясь заплакал; стоявшие над ним сделали шаг назад, и он со свистом втянул освободившийся воздух. Пятна тьмы толклись под потолком, из них сыпался мелкий дождь. Подберите его, приказал Центавр из‐за кресла, и несите на улицу, пусть отдохнет на траве; а отлежится, везите домой, и пусть Гленн пришлет врача потрезвее, не отбили ли вы ему камертон. Это не нужно, проблеял и закашлялся Никита, я ничего больше не напишу для республики, можете переломать мне все пальцы: у вас не должно быть музыки, и мне будет легче, если я уведу ее отсюда; в вашем саду есть маленький пруд, можно все кончить там, раз внутри уже так напачкано. Замолчи, сказал Центавр, не расставаясь с креслом, замолчи и уймись, исполнитель, достаточно; если ты не жалеешь себя, то хотя бы побереги остальных; что вы ждете, зеваки, почему он еще не внизу? Тьма опять ожила, и Никиту подняли на руках; он устал говорить, но молчать было больно, и он повторил, уносимый: я ничего больше не напишу, будьте прокляты, мне будет легче. Перед лестницей тюремщики замерли, словно не зная, как поместиться в проход; Никита прождал, сколько мог, но они все стояли, ни на что не решаясь. Опустите меня, вскрикнул он, я быстрей доползу до травы, чем вы что-нибудь сообразите; его сразу послушались, и, уже лежа на ледяной лестнице, Никита увидел, что путь вниз преграждает остриженный налысо мальчик на раскосых ногах, с куриными плечами и круглым как мяч животом, в одних трусах или шортах, измазанных черной землей.

Он не успел обернуться на несших его, но услышал затылком, как те откатываются вглубь, наступая друг на друга и ни слова не произнося; звонко стрекнул выключатель, и этаж провалился в окончательную черноту, но и в ней мальчик был жутко заметен, как Никитин Ernst Kaps на погашенной сцене. Горячая рука сгребла его сзади за шиворот, и он узнал Лютера; рисовальщик сумел подтянуть его на две ступени вверх, но на этом иссяк и бросил ладонь у Никиты на шее. Мальчик стоял, чуть колеблясь во тьме, Никита чувствовал его резкий запах, догадывался, как зудит на нем кожа, но бояться больше не мог и лежал как лежал; погодя внизу появились другие, сперва еще двое: один с костыльком, другой так; и еще двое с палками в каждой руке, а потом еще пятеро, разбитные и пьяные, но в рубашонках; а потом прибывающие, шикая и свища, заполнили всю площадку, как натекшая нефть, а в дверях напирали еще и еще. Нужно было помочь, и Никита, сатанея от боли, поднял повыше согнутую ногу и топнул что было сил; вспыхнуло абсолютное молоко, заливая мир, и лестница выгнулась под ним так, что он полетел вниз головой в бесконечную белую пропасть, медленно холодея. Видишь, сказало ему молоко подождав, ночь не принадлежит никому, а другое все переменимо; жаль, что небо замусорено и снизу не видно уже ни звезды, но и это исправится. Мне обещали, что отнесут на траву, вспомнил Никита, но что-то их отвлекло; вот и Глостер, хотя и стал плох от их кухни, тоже просился наружу: вот уж бы мы раскинулись там, если б выгорело. В последние месяцы я забросил его, потому что был занят, а он не лез на глаза, потому что был горд; а теперь я бы лег с ним хоть у самых фонтанов, хотя там и позволено только стоять. Этот парковщик изошел бы припадочной пеной, увидев нас вместе; как же он одолел меня за эти дни, сколько жлобства я вынес, отвратительно думать. Дело, может быть, и не во мне, и не в Глостере, а в том, чтобы стараться исчезнуть, без разницы как; вот мы и постарались, и что-то у нас получилось: не впустую же были эти сплавы с разбитыми бошками, или соревнования на музейных санях, или диспуты после кино, или выходки с фосфором, или поджоги кружков ради эвакуации; всего не расскажешь. А еще была музыка, до какого-то времени выручавшая всех, а потом ополчившаяся на своих; но она оставалась прекрасна и в лютости, когда сокрушала нам зубы и ветра пустыни выходили у нее изо рта. Я один мог смирить ее, но я любил ее больше, чем всех, кто был в списках республики, и не сумел им помочь; даже тем, кто, наверно, любил меня. От молока вокруг постепенно запахло, как дымом, все едче и едче, цвет его стал сереть, насыщаться, и Никита замахал руками, чтобы спастись, но пропасть его разрушалась, слабла и скоро сравнялась с обычной простыней; запах стал обжигающим, и, когда он рванулся опять, ткань перед ним лопнула, из глаз брызнули слезы, а склонившийся мальчик без нескольких пальцев на кисти промокнул ему лоб краем его же рубашки. Китай был уничтожен, ошметки его устилали весь первый этаж: вороха документов пересыпали дребезги бутылочного стекла, сухие комья чая и глиняные черепки; поверху все, как паутина, оплетала магнитная лента. Допризывник, подававший им жидкости, лежал недалеко под сорванной барной плитой и сидящими на камне завоевателями; нетронутое лицо его закоченело в брезгливой гримасе. По крикам Никита понял, что погром продолжался в саду, и снова попытался встать на ноги, уже лучше, чем прежде, но та, которой он подал сигнал к нападению, еще слишком мешала; тогда он приманил к себе мальчика с палкой потолще и легко выдернул его оружие, уткнул в угол между стеною и лестницей и так поднял себя.

В коридоре, где остался Глостер, еще горел свет, и в самом проеме сидел, развалясь, рисовальщик, по-прежнему жаркий, но слышимо гаснущий; младший альбом был затолкан ему в подрезанный по случаю рот. Никита без лишней надежды взялся пальцами за кожаный край и потянул, но альбом сидел в Лютере крепко; в беспорядке из тел, начинавшемся дальше, было сложно найти, куда ставить подпорку, но зато было просто рассматривать лица, оказавшиеся теперь возле самого света: почти сразу Никита узнал двух утырков с последней охоты, обнявшихся, как старики перед снимком; у обоих на шее темнели ожерелья из кровоподтеков, а в глазах был какой-то песок, но Никита не стал разбираться. Он не заглядывал далеко, перешагивал не запинаясь; рядом с рыжим тюремщиком, согнутым пополам в вязкой стоячей лужице, он задержался проверить несколько залетевших альбомных листов, но на всех было пусто. Кресло с Глостером опрокинулось набок и лежало так, что видны были только скрещенные ботинки; Никита обошел его и присел у стены, прислонив палку. Из-за вмятины глубиной в детскую горсть греко-римская голова напоминала теперь спущенный мяч; рук же никто так и не отстегнул, и ногти вошли в подлокотники, чтобы остаться там навсегда. Глаз на видимой половине лица был зажмурен так, словно Глостер пытался его проглотить; под разъехавшимися губами опасно белели несломленные зубы. Никита сжал торчащее плечо и опять поразился, как Центавровы кухари истощили заложника за единые сутки: только кость ощущалась уверенно; тронул твердую, как кулак, щеку и прошел края лунки на черепе, не забираясь внутрь. Уже отняв руку, он понял, что не разобрал, было ли холодно трогать; и хотя Глостер был досягаем все так же, Никита больше не прикоснулся к нему. Все-таки он поднялся с пола и, уже раскованней пройдя между павшими, увидел, однако, что бар превратился в хороший костер, а последние дети покинули здание; стуча палкой, он одолел лестницу и, морщась от пламени, выбрался в сад: ночь была еще в силах, и спущенные фонари освещали траву ровно наискосок, почти не задевая мелькавших захватчиков. От обрушенных деревьев поднимался тонкий пар, а звезд, как ему и сказали, действительно не проступало; у пруда с пощаженным кипарисом сидел на коленях раздетый Центавр, удерживаемый четырьмя оборванцами на сделанном из ремня поводке. Выход Никиты отвлек их, и начальник отдела, ловя момент, бросился к воде, но тут же его отшвырнуло назад; он упал лицом вниз и застыл так, прижав локти к телу. Никита приблизился и нагнулся над распухшей спиной, обработанной, видимо, тем же ремнем; от касания Центавр снова взметнулся, и Никита сейчас же отпрянул, как от искрящей розетки, но успел уловить, что руке было очень тепло.