ьной анкеты поставил одно только крупными буквами НЕТ и скрылся из города неизвестно куда. Тилеман посмеялся с истории: до десятка его однокурсников, оставшихся после диплома на съемной в Москве, тоже бросили все, недолго попреподавав на Остоженке и Рублевке, и разъехались по своим областям; он легко понимал их.
В октябре начались простуды, и следующим гостем нового дома стала детский врач Краплева с острым птичьим лицом, предсказывающая будущее по лимфоузлам: она пробыла за дверями значительно меньше, чем газовый мальчик, но в итоге ей тоже подали такси; до машины ее провожала Высоцкая-мать, и обе они улыбались как лучшие подруги, встретившиеся после долгого разброда. Это сгладило общее мнение о случившемся с газовиком, – впрочем, история эта и так никому не мешала как ни в чем не бывало подтягиваться на сеансы; разве что оба Славика, пристыженные двойной добротой девочек, держались подчеркнуто посторонне, и, когда весь поселок сходился на очередной показ, они, как в каком-нибудь девяносто девятом, занимали дальнюю скамью в привычном дворе и заливались пивом по акции, убираясь домой, как и все, после того, как Высоцкие гасили проектор. Поведение это в конце концов было замечено, и в один из вечеров отец семейства в шведской шинели, придававшей ему вид величественный, запросто подошел к оплывающим Славикам и предложил им явиться завтра, чтобы помочь с перестановкой мебели, если, конечно, у юношей не будет слишком болеть голова.
Юноши не упустили свой шанс к примирению и явились, как им было сказано; этот визит продлился еще дольше, чем посещение газовика, и на следящих балконах уже начали паниковать, когда Славики наконец вышли наружу, прижимая к груди наградные пакеты. Они тоже смотрелись не очень устойчиво, хотя и не так безнадежно, как тот первый мальчик, пересмеивались с провожавшим хозяином и как будто удивились, когда не увидели перед домом такси. Распрощавшись с Высоцким, они медленно побрели к своим подъездам, отдуваясь и шаркая подошвами кроссов. Умотались, спросила с балкона укутанная Тилеманова мать, и Славики оба застыли, с трудом подняли к ней выскобленные лица, но не произнесли ни слова в ответ и остались стоять не сводя с нее глаз. Мать попробовала помахать им, но все было мимо; смутившись, она ретировалась в комнату. Через день Славик первый слег в ЦРБ с позвоночником, но в этом, само собой, не было ничего неожиданного; Высоцкие отправляли к нему курьеров с фруктами и, надо было думать, мотивировали докторов, но, когда починенного Славика отпустили домой, тот повел себя самоубийственно: дождавшись того самого часа, в который они с тезкой летом спалили новоселам цветы и собаку, он при помощи стремянки перебрался через незащищенный забор их и стал что есть мочи ломиться в запертый дом, выкрикивая в ночной воздух нечто нечленораздельное, но звуча скорей жалобно, нежели ожесточенно. На грохот из флигеля высунулись садовник и горничная, но Славик был страшен в своем помешательстве, и они не посмели к нему подойти; поселяне же, хоть и были готовы скрутить погромщика, не решались перемахнуть вслед за ним за чужой забор, предугадывая, что патруль будет здесь с минуты на минуту и нагнет вообще всех, кто окажется рядом.
Патруль, однако, прибыл не скоро, как и было принято: Славик успел сокрушить одну из каменных ваз, украшавших парадный вход, но на этом устал, и его уже почти не было слышно. Из Высоцких никто так и не показался, и, если бы не горящее в мезонине окно, можно было подумать, что внутри вовсе никого нет. Прислуга нажала на нужную кнопку, и ворота отворились, полицейские мрачно вошли, а с ближних балконов увидели, как неудачник сидит на пороге, ухватившись обеими руками за воротник куртки. Его вывели и погрузили без лишних тычков, до утра все затихло, а там сообщили, что при досмотре у Славика отыскалось так много веществ, что возвращение его в поселок откладывается на совсем неизвестное время. Это все хорошо объясняло, и страсти, всколыхнутые ночной вылазкой, опять улеглись.
С холодами Высоцкие свернули свой кинотеатр, ничего не предложив взамен основному пласту поселян, и тогда же позвали к себе Инну Львовну из колледжа обучить девочек черчению. Вечно сорокалетняя И. Л., носившая лосины и плоский рюкзак, приходила к ним по понедельникам и четвергам, и впервые никто не мог здесь к чему-то придраться: все совершалось по расписанию, И. Л. никогда не задерживалась в доме и ни разу не возникла у их ворот в необычное время. В декабре к ней прибавился гитарист Лилоян из музыкальной школы: с изумительно черными волосами, стянутыми на затылке в невзрослый пучок, и глазами античного бога, он появлялся на потрепанном «Фокусе» по выходным и засиживался до позднего вечера. Все шло ровно, пока Лилоян, как будто позабывшись, не приехал по новому снегу к Высоцким к началу учебного часа И. Л., которая как раз подходила к воротам с другой стороны. Без какого бы то ни было вступления между ними разыгралась невероятная перепалка, и И. Л., не стерпев, влепила мужчине пощечину, а тот сгреб ее и повалил на капот, но удар каблуком опрокинул его куда-то под забор; чертова сука, воскликнул тогда Лилоян, тебе просто ни с кем не везло, ты же просто собираешь здесь на старость! И. Л., не отвечая, встала на ноги, поправила пальто, вынула телефон, тихо поговорила и скрылась, а гитарист выбрался из сугроба, сел обратно в машину и, кажется, разревелся, но Тилеманова мать, как всегда, не была до конца уверена.
С той схватки И. Л. больше не занималась с девочками, а Лилоян, напротив, стал мелькать в поселке так часто, что успел надоесть даже Тилеману. Все ждали, что на Новый год Высоцкие устроят какой-то спектакль, и потому не слишком готовились к домашним застольям, но тридцатого те демонстративно уехали из дома, и тоска опустилась на дворы и прилегающий лес. Тридцать первого Тилеман пришел к матери утром и весь день слушал ее фантазии о том, где и как отдыхают сейчас несравненные соседи: мама больше склонялась в пользу Лондона или Дубая, но и Куала-Лумпур был ей мил; сын же с отлетом Высоцких избавился от дурацкого чувства, что находится под бесконечным присмотром, и даже видимый в окно дом, обозначавший их власть, сейчас не тревожил его. Но Высоцкие бы изменили себе, если бы не придумали для поселян никакого подарка, и в полночь с боем часов во дворе их грянул изысканный салют, от которого улица вся осветилась как днем: над самыми крышами извивались свистящие синие змеи, вырастали зеленые банты, дразнились серебряные языки и багровые ромбы карточною колодой рассыпались по воздуху, приветствуемые гулом с балконов. А ведь ты ненавидишь их, выдала вдруг мать, пока Тилеман разливал шампанское, ты же здесь всех ненавидишь, но мы-то тебе приелись за годы, а они только въехали и еще не успели, вот ты и тешишься по-своему, а мы по-своему. С Новым годом, сказал Тилеман, поднимая бокал, с новым счастьем.
В новом году Высоцкие закупили для поселка раздельные урны, перестроили спортплощадку, спилив напоминавшие о плохом турники, сделали вечер с приглашенными из московских клубов стендаперами и издали альманах районным поэтам; ближе к чемпионату их двор превратился в фанзону, и, когда sbornaya наконец проиграла, а болевший за хорватов Тилеман отправился спать, гости не удержались и выместили обиду, разбив установленных в саду «Короля и королеву». Утром Тилеман увидел, как рабочие выносят и грузят огромные осколки, все еще красивые и в этом поруганном виде, и ему стало жалко Высоцких, он заломил руки. Вечером того же дня позвонила мать и сказала, что те к осени ищут для девочек француза и Тилеман должен с ними связаться; он вздохнул и начал было свое «ты же знаешь», но мать, перебив, наконец объявила ему то, о чем он и сам давно должен был догадаться: сестры прикованы к креслам, они были в аварии и выжили чудом, но ходить не смогут уже никогда. И потом, напирала мать, им нужен такой, кто придет к ним не с ле-пти-пренсем или чем там еще для дошкольного возраста, а хотя бы с «Чумой» для начала: это все-таки не твои недомерки, жемапель-жедизан. Тилеман вытянулся на мысках, почувствовал, как заливается краской лицо, и коротко проговорил: хорошо, сообщи им. К тому времени Высоцкие уже расстались с Лилояном, и он не рисковал сцепиться с бешеным музыкантом под дверью; вообще у них будто бы не было больше постоянных гостей, а на каждые выходные приезжали все новые люди, за которыми все устали следить.
Утром перед уроком, когда он проснулся так рано, Тилеман впервые задумался о сестрах и понял, что он не в состоянии представить, как они передвигаются в собственном доме, как сидят за столом и ходят в уборную; он даже не знал, как их зовут. Можно было убить оставшееся время, сочиняя для них имена, и он стал упражняться: Изольда и Леда, Кларисса и Сара, Вега и Спика, но это ему скоро надоело. Тьма слабела, безвидное небо над лесопильней разошлось, и мучительная алая полоса стала шириться в прорези; Тилеман смотрел туда, не щурясь и стараясь не моргать, как на испытании воли, пока не услышал из‐за спины что-то вроде «отвертка»: вздрогнув от страха одной половиной тела, он обернулся, но дом его был так же пуст, как и все эти годы.
Для визита он выбрал узкие брюки и тесноватый старый пиджак, вроде бы приносивший удачу; из книг Тилеман взял фламмарионовский альбом Ренуара, не слишком занудный, не слишком безвкусный, как надо. Стоя у самых ворот, он напоследок оглянулся на материнский балкон, но сдержался и не помахал, верный привычке не делать лишних движений на улице. В дом его проводила прислуга, а внутри Тилемана встретил Высоцкий-отец: он сказал, что сейчас уезжает, извинился за неловкость, воткнул готовый конверт куда-то в пиджак учителю и исчез раньше, чем тот успел что-нибудь возразить. Тилеман остался совершенно один в матово-белой прихожей перед зеркалом в опаловой раме. Машинально потрогав волосы, он сделал два маленьких шага по коридору в сторону проступавшей гостиной, но откуда-то сверху раздался фарфоровый голос: monsieur Tileman, montez les marches s’il vous plaît, l’escalier est à votre droite