Мальчики и другие — страница 37 из 48

Не знаю, почему я никогда не замечала эти стихи, призналась Наташа: я смотрела все эти подшивки еще в школе, я должна была обратить внимание. Ты хочешь сказать, что они все же лучше, чем те, что обычно печатают здесь, подстерег ее муж; я совсем не об этом, сразу же разозлилась она: они просто другие, ты сам это видишь, я не понимаю, как я могла их проглядеть и почему мне никто ничего не сказал. Муж улыбнулся: но кто должен был тебе что-то сказать: все, кого ты к себе приглашала, если и говорили о ком-то еще кроме себя самих, то разве что о Пушкине; а этот Адашев, скорее всего, вообще здесь ни с кем не дружил, дались они ему. Ты говоришь, будто он уже умер и тебе это все равно, вскипала Наташа, а может быть, у него еще тысячи ненапечатанных стихотворений, гугл не знает его, я могла бы открыть его всем. Муж, всегда считавший, что он достаточно сочувствует Наташиным увлечениям, смутился от ее напора: ну возможно, он просто не хочет, чтобы гугл его знал, может быть, ему хватило газетных подборок и его не волнует мировое признание, тебе никогда не встречались такие авторы? Наташа не нашлась что ответить и только пожала плечами: мировым признанием в любом случае управляли тертые люди вроде того московского редактора, и вряд ли районный Адашев мог рассчитывать на их благосклонность; для себя самой она давно решила, что этим двум литературам лучше не пересекаться друг с другом, а жить совсем отдельно, чтобы никто никого не тревожил своим непониманием. Отправив мужа спать, она осталась в своей комнате, чтобы еще покопать насчет Адашева в сети.

В этот раз на полуживом краеведческом сайте ей повезло напасть на отчет о случившейся у них в девяносто четвертом постановке «Трехгрошовой оперы» (какое совпадение, подумала Наташа), специально для которой были написаны новые тексты песен: автором их значился А. Одашев, но такие ошибки тут были в порядке вещей; она метнулась на сайт театра, но в тамошней летописи спектакль, снятый со сцены уже на следующий сезон, упоминался даже без имени режиссера. Неудачная судьба постановки взволновала ее еще больше; она дружила с несколькими людьми из театра, и, хотя все они поступили туда не раньше нулевых, можно было попробовать что-нибудь через них разузнать. Оставался, понятно, еще тот зловещий художник, но этот подход угрожал оказаться слишком прямым: если бы у нее так легко получилось добыть телефон или адрес человека, написавшего о перевязанной башне и алмазных ногтях одинокого Ленина, она бы еще долго не посмела его беспокоить. Утром она написала однокласснику Чеве, который когда-то печально любил ее, а потом окончил театральный и зачем-то вернулся в город: тот отозвался к полудню и сразу же предложил встретиться, чтобы все обсудить; муж не оценил бы такой маневр, но Наташа, почти ненавидя себя, ответила, что вечером у нее будет пара свободных часов.

За столом в дорогом некрасивом кафе Чева честно сказал, что понятия не имеет о той постановке, но может обо всем расспросить завлита, сидящую в театре с каких-то дремучих времен. Мы же можем пообщаться все вместе, предложила Наташа, иначе ведь получится испорченный телефон; Чева объяснил, что завлит ощущает себя божеством и не подпустит близко неизвестную девочку. Неизвестная девочка, ясно, вспыхнула, но быстро догадалась, что это была домашняя заготовка; нужно было как-то сопротивляться, хотя такой поединок и не входил в ее планы, и она, дождавшись, пока принесут кофе, спросила Чеву, почему он не стал цепляться за Москву и осел в их театре. А сколько раз ты побывала в московских театрах в этом, допустим, году, спросил тот; шел сентябрь, и с начала года Наташа еще ни разу не ездила в московский театр. А в прошлом году, продолжал Чева; тоже ни разу, повспоминав, сказала Наташа. Вот, а в нашем театре ты бываешь по меньшей мере раз в месяц, и кто-то же должен играть для тебя хорошо, даже если ему очень сильно мешают, договорил Чева и съежился над своей чашкой; она на мгновение ощутила себя пойманной и поторопилась сказать: видишь, я как раз занимаюсь сейчас человеком, который, возможно, тоже выбрал себе такой путь, хотя это не точно. Мне хотелось бы если не предъявить его всем, то хотя бы самой поблагодарить его за написанное и, может, прочесть еще что-то, чего никто еще не читал. Я, наверное, могла бы найти его адрес, но мне хочется приближаться к нему понемногу, и даже в библиотеке я еще не все обыскала. Чева вздохнул: но ведь ты даже не знаешь, жив он или нет; зачем брать такой долгий разгон, если рискуешь уткнуться в стену? Она огорчилась и тихо ответила: если я опоздала, то все это будет мне еще нужней.

Через два или три дня Чева написал, что завлит умерла: в тот самый вечер, когда они сидели в кафе, ее увезли на скорой, и действительно, скоро все было кончено; видимо, от отчаяния он приглашал Наташу на панихиду, но она вежливо отказалась прийти. Дурацкий привкус, появившийся в этой истории со смертью могучей женщины, явно что-то да знавшей, раздражал ее; вдобавок пора было делать новый обзор, и она пришла в библиотеку с настроением заложницы. Благо, том за девяносто первый год был совсем тонок, всего сорок два выпуска и всего лишь одна литстраница, где, однако, Адашев отсутствовал, зато остальные старались: поляк Русинек, которого она застала уже полностью сумасшедшим стариком, писал о детских костях на помойке, неизвестный Смирнов обещал дойти до Бога, прочие не отставали; она с нужным почтением прокомментировала ощущение разверзшейся пропасти, добавила что-то из маминых рассказов о шоковой терапии, но дома выяснилось, что та началась в девяносто втором: обзор в итоге вышел скомканным, и от досады она почти не спала ночью. Утром, одна в гулкой квартире, она вдруг поняла, что Адашева может просто не оказаться больше ни в одной из подшивок: впору было опять гнаться в библиотеку на непрочных ногах или даже вызвать такси, но был понедельник, выходной; не зная, как справиться с поднявшейся тоской, Наташа решила разобрать привезенные из редакции книги, все еще не расставленные прилично.

От последних расстройств многие из них показались ей теперь не то чтобы пустыми, но все-таки необязательными: сложно было представить, что кто-нибудь стал бы гоняться за такими стихами, затерянными по старым газетам. В нулевых все издавались в типографии «Шерна», где для всех была одна и та же обложка: оранжевый оклад вокруг белого поля с фотографией посередине и названием под ней, обычно цитатным; выпущенные крепкими инвалидами, пожилыми геодезистами и заслуженными кардиологами, сборники эти выглядели как надгробия на городском кладбище с присказкой «а боль осталась навсегда»: еще неделю назад Наташа сочла бы такое сравнение бесчеловечным, но сейчас она только вздохнула. Все эти старики были ей так рады, благодарны за съемки, и она не была готова предать эту их благодарность; уже механически продолжая перебирать свой реликварий, она наткнулась на небольшую книжку в самодельном переплете глухого зеленого цвета без опознавательных знаков. Наташа не помнила, от кого она к ней попала, и сам вид ее был подозрителен; имени автора не нашлось и внутри, названия тоже не оказалось, но первый же текст заставил ее похолодеть: это было, с небольшими перестановками, то самое стихотворение о перевязанной башне, только набранное на печатной машинке, чуть задранное с правого края.

Листать это дальше одной было не по себе, и она положила книжку обратно в коробку, привалив еще сверху другими; кое-как собирая завтрак, Наташа опомнилась: ведь она угадала все, что прозвучало на той устроенной ей мужем викторине, но как это вышло; тогда она отправила мужу войс: прости, но в тот вечер, когда ты читал мне стихи, а я их узнавала, там была или нет самодельная книга в зеленой обложке, ну как делали раньше? Спустя двадцать минут, в течение которых она так и не нашла в себе сил вернуться в гостиную, муж отозвался: никакой книги не было, он бы запомнил, отец увлекался таким же. От этого ответа ей вдруг полегчало: по крайней мере, из него можно было вывести, что она по-прежнему в своем уме; вместе с этим Наташа почувствовала прилив настоящего бешенства и, громко топая, прошла в гостиную, но влезть руками в коробку, куда была убрана злополучная самоделка, все равно не решилась. Вместо этого она распахнула другую и сразу вывалила все книги на диван, опасаясь вытягивать их по одной: в общей россыпи все было обыкновенно, все фамилии и названия находились на месте, лица с обложек смотрели так же безучастно, как обычно. Может быть, муж был прав, когда сопротивлялся их переброске в квартиру; может быть, все это стоило прямо сейчас вынести на помойку, к детским костям и чему там еще.

Все еще вздрагивая от злости, Наташа выбрала из мешанины книжку ровесницы-иронистки из соседнего города, у которой всегда получалось ее развеселить, и открыла на первой странице: там был достаточно глупый стишок о финансовой пирамиде, построенной со всей прытью «до самого неба», но потом тоже рухнувшей, так что вкладчикам пришлось снять с себя последние штаны. Это было вдвойне не смешно: во-первых, Наташины родители тоже когда-то вложились, а во-вторых, история эта слишком напоминала адашевский стих о Чернобыле; отложив иронистку и сжимаясь от растущего звона в голове, Наташа взяла наугад сборник учительницы из школы для тупых и проверила, что там на первой странице: дети в ярких шарфах весь день ваяли снежную крепость, поздно вернулись домой после игр, а к утру настала весна и все стаяло, шарфы грустно повисли в прихожих. Наташа вытерла вспотевшие ладони о коленки и, уже не очень зная, чего она, собственно, ищет, проверила остальные книги из коробки: в начале каждой где хореем, где александрийским стихом, а где белым воспроизводилось все то же: нечто строилось и распадалось, а завершалось все крупным планом какой-то детали из одежды строителей. Медленно встав с дивана, Наташа поняла, что не может оставаться со всем этим дома, нужно было уйти; она вышла из комнаты и оделась, взяла телефон с кошельком, но, уже потянувшись к двери, разозлилась опять, бросилась обратно и, как из огня выхватив из коробки проклятый зеленый томик, выбежала на улицу вместе с ним.