Грейс наклоняет голову, ее губы изгибаются в улыбке. Зеленые глаза сверкают, как драгоценные камни.
– Я уверена, вы справитесь.
Прежде чем я успеваю ответить, Грейс вешает фонарь на крюк, просовывает руки мне под пальто и обнимает за талию. Она пристально смотрит на меня. Я ничего не вижу, кроме ее зеленых глаз и золотистых волос.
Я оцепенел и не могу пошевелиться, но она справляется за нас обоих и нежно прижимается своими теплыми, влажными губами к моим. Я закрываю глаза и целую ее, прекрасно понимая, что по уши влюблен.
И что мое желание стать священником – уже пройденный этап.
24
Наверняка они слышали крик.
Это первое, о чем думает Джонсон, вернувшись в столовую. Все мальчики с тревогой смотрят на двери, когда он входит. Не слышно ни их тихих разговоров, ни звона столовых приборов, его встречает лишь море лиц с широко раскрытыми глазами, устремленными на него. Словно его обдает волной любопытства.
Джонсон большими быстрыми шагами проходит между столами к возвышению, где сидят отцы Уайт и Пул и ждут новостей.
Судя по их лицам, Уайт в замешательстве и чем-то встревожен, а Пул еле сдерживается, чтобы не вскипеть.
Джонсон пытается отмахнуться от того, что уловил боковым зрением. Он мог бы поклясться, что видел, как некоторые мальчики улыбались. И вовсе не дружелюбными улыбками. А хитрыми. Как у кота, проглотившего канарейку и сцепившего зубы.
Оказавшись лицом к лицу с Пулом, так близко, что видны красные изогнутые прожилки в его глазах, он шепчет:
– Отец, у нас проблема.
Пул и Джонсон стоят посреди часовни.
Подавив волну отвращения, Джонсон замечает, что раны больше не кровоточат.
Царит полная тишина, как будто они оказались внутри запечатанной гробницы. Бену приказано вернуться в спальню и оставаться там до дальнейших распоряжений. Ни при каких обстоятельствах он не должен общаться с другими мальчиками или рассказывать кому-либо об увиденном.
Уайту тем временем было поручено следить, чтобы никто из воспитанников не покидал столовую. Когда Джонсон попросил Пула пойти с ним, тот, конечно, спросил зачем. Спросил, что произошло. Потребовал ответа.
Но Джонсон повторил лишь: «Идемте со мной».
Ему совершенно не хотелось, чтобы из-за реакции Пула или Уайта ветерок острого любопытства мальчиков перерос в ураган.
И вот они стоят перед повешенным телом, пародией из плоти и крови на распятого Христа, двери часовни за ними наглухо закрыты. Прошла почти минута, а Пул все еще не сказал ни слова. Джонсон вспотел, нервы у него накалены, как горящие угли.
Наконец Пул нарушает это жуткое тягостное молчание.
– Снимите мальчика, – стальным голосом говорит Пул. – Он оскверняет дом Божий.
Джонсон вздрагивает от этого тона, от того, как ведет себя священник при виде такого ужасного зрелища, как этот… этот бедный ребенок. Он подается вперед, настороженно разглядывая большую лужу ярко-красного цвета, мерцающую в тусклом солнечном свете на выбеленном дереве алтаря. Тонкие красные завитки свисают, как нити, стекая с алтаря на дубовый пол. Так из мальчика вытекает жизнь.
Уже утекла. Утекла прочь… – думает он, чувствуя, как натянуты нервы. Как он сбит с толку.
Он придвигает один из стульев поближе к телу. Встав на него, он с легкостью дотягивается до вершины креста, на которую накинута петля из грубой потертой веревки. Такая же петля, завязанная на другом конце веревки, сжимает фиолетовую распухшую шею мальчика.
Они тоже становились на этот стул, когда вешали его? Когда повесили этого мальчика, как чертово украшение на гвоздь? А когда резали его вены, им пришлось встать на алтарь?
Опыт в таких вещах у Джонсона небольшой, но он думает, что Бэзил, скорее всего, был еще жив, когда ему вскрывали вены. Слишком много крови. Он представляет себе, как убийцы туго затягивают веревку на шее ребенка… как протаскивают его каким-то образом через входные двери в вестибюль, а потом в часовню, где раздевают его, вешают и безжалостно убивают.
Мальчиков было минимум трое. Один стоял на шухере. Двое набросились на Бэзила, застав его врасплох, затянули веревку на шее. Потом один побежал вперед на разведку, чтобы убедиться, что никто не увидит, как они будут тащить тело через…
– Брат Джонсон, быстрее.
Приказ Пула прозвучал так резко, что мысли Джонсона разлетелись, как щепки. Не медля ни секунды, он обхватывает Бэзила за талию одной рукой, другой снимает петлю с вершины креста и прижимает обмякшее тело к груди. Потом осторожно спускается со стула.
– Он такой легкий… – говорит Джонсон.
У него появляется странное ощущение, будто он покинул свое тело и со стороны наблюдает за происходящим. Он наступает ботинком в лужу крови, растекшуюся по полу, и морщится от отвращения. Потом просовывает другую руку под ноги мальчика, кладет его на алтарь, словно жертву.
– Пойду проверю, как там остальные. Хочу убедиться, что отец Уайт никого не выпустил из столовой. Отнесите тело в мои покои. – Пул вздыхает и качает головой. – Видимо, вам придется сделать гроб.
Пул поворачивается, направляясь к двери. Джонсон смотрит на тело, на кровь.
Как много крови.
– Отец?
Пул оборачивается, глядя вопросительно.
– Простите, отец, но разве вы не должны хотя бы осмотреть мальчика?
Лицо Пула невозмутимо, как вода в глубине.
– Мне достаточно того, что я видел, брат Джонсон. Отнесите тело в мои покои. Накройте его простыней. – Он поворачивается к выходу и добавляет: – Старой простыней, пожалуйста.
Лицо Джонсона вспыхивает. На него словно находит помутнение, он готов взорваться.
Это не по-людски, не по-людски!
– Отец Пул, – говорит он, удивляясь ноткам мольбы в голосе. – Хотя бы проведите над ним соборование.
Глаза Пула вспыхивают, словно сапфиры, твердые, холодные, непроницаемые.
– Соборование? Над тем, кто сам лишил себя жизни?
– Простите? – заикается Джонсон, в нем борются смятение, шок и гнев. – Отец, вы думаете, он сам это над собой проделал?
– Именно. – Ни один мускул не дрогнет на застывшем лице Пула. – А самоубийство – смертный грех, брат Джонсон. Теперь…
– Он всего лишь ребенок…
– Он грешник! – кричит Пул, спокойствие слетает с его лица, как разбитая маска, обнажая кипящую ярость. – Богохульный грешник, осквернивший мою часовню!
Джонсон склоняет голову. Слова ранят его, как удары кулаками. Пул замолкает на мгновение, чтобы успокоиться, вытирает рот и продолжает, отвернувшись:
– Постарайтесь, чтобы вас никто не видел.
С этими словами Пул быстрым шагом выходит из часовни, оставляя Джонсона наедине с телом Бэзила.
Он поднимает взгляд на крест, затем сморит на мальчика, лежащего на алтаре, и погружается в свои мысли. Просчитывает варианты. Он обшаривает пол вокруг алтаря в поисках ножа, которым мальчик мог бы вскрыть себе вены… но ничего не находит.
Это не самоубийство, ты, бездушный ублюдок.
– Кто же тебя там повесил, сынок? – тихо спрашивает Джонсон, глядя на отекшее личико ребенка.
Он поднимает хрупкое тело, пустую оболочку, прижимает его к груди, не обращая внимания ни на кровь, пачкающую его черную расу, ни на слезу, стекающую у него по щеке.
– Кто мог совершить такое кощунство?
Бэзил – безжизненное лицо, безвольно свисающие руки и ноги – ничего не отвечает.
25
Мы спускаемся с холма, и ферма исчезает, растворившись в белой дымке горизонта.
Два часа пути мы проводим в молчании, наслаждаясь свежим воздухом, извилистой дорогой, холмами и долинами.
Чем дальше мы отъезжаем, тем больше я радуюсь, что Джон и Грейс настояли, чтобы я оставил себе шапку и старый бушлат. Джон сказал мне, похлопав по плечу на прощание, что этот бушлат очень пригодился ему во время Гражданской войны, когда он служил на бронированном пароходе «Филадельфия». Грейс до этого уже рассказывала мне историю своего отца. Военно-морской флот отправил его в отставку после окончания войны, как и почти всех его сослуживцев. Пряча от меня глаза, она рассказала, что они купили ферму и переехали сюда из города, когда заболела мать. Джон надеялся, что чистый воздух и сельская жизнь пойдут ей на пользу.
Когда Грейс было шесть, ее мать похоронили прямо за домом.
Так что да, я был рад этому бушлату, даже если мне было не совсем удобно принимать его в дар. Мне казалось, что вместе с ним я надел на себя часть истории Джона Хилла. Частичку его горя.
– Не волнуйся, ты дорастешь до него, – сказал Джон, взъерошивая мне волосы.
Когда он это сделал, глаза защипало от слез. Отцовский жест. Та близость, которой я жаждал всю свою жизнь, та любовь, которую у меня отняли выстрелы и наш охваченный пламенем домик.
С некоторой тревогой я думаю о том, догадывается ли Джон о серьезности моих намерений в отношении его дочери. Одновременно отрезвляющая и… неоднозначная мысль. Интересно, есть ли какие-то подозрения у Эндрю. Когда Джон по-отцовски взъерошил мне волосы, на лице священника промелькнула грусть. Мимолетная грусть, но я ее заметил. У него был вид ребенка, у которого отнимают игрушку. Или отца, который понимает, что его сын хочет покинуть его. И, возможно, никогда не вернется.
Под бушлатом я прижимаю к себе сумку, нагруженную книгами из библиотеки Грейс, среди которых и одна совсем новая, а еще стопку страниц, исписанных от руки. Наши письма друг другу с годами становились все длиннее, их все труднее было прятать между страницами книг. Удивительно, что Эндрю не пронюхал о нашей секретной переписке…
И тут меня пронзает одна мысль.
Я смотрю на другой конец шаткой скамьи, где сидит Эндрю с вожжами в руках, и впервые в жизни мне приходит в голову нечто настолько большое, настолько волнующее, что оно овладевает моим сознанием и взрывается озарением. Я понимаю, нет, осознаю факт, который, как мне кажется, я всегда знал. Факт, в котором я, возможно, не хотел признаваться самому себе.