Мальчики в долине — страница 40 из 51

одержимы, Дэвид. Думаю, в них вселились демоны, заразив их своей кровожадной ненавистью. Помнишь того мертвеца? Я говорил с Эндрю…

– Погоди, погоди… погоди секунду, – говорит он и смотрит на меня так, словно у меня выросла вторая голова. Словно я сошел с ума. – Ты думаешь, эти ублюдки ведут себя так, потому что одержимы? Типа в них дьявол вселился?

Я краснею и киваю.

– Да.

– Господи Иисусе, Пит, если бы я знал, что все так далеко зашло… – говорит он, качая головой. – Боже мой…

– Прекрати, – обрываю его я, злясь и смущаясь. Мне грустно и неприятно осознавать, что он не видит того, что вижу я. – В нашем мире есть зло, которое мы не можем постичь, Дэвид. Вся религия зиждется на этом факте. Тот человек был одержим. Эндрю практически признал это. Он практиковал оккультизм. Вместе со своими подельниками принес в жертву маленькую девочку…

– Ладно, если этот человек выпустил демонов и они вселились в детей, то почему не все дети свихнулись? Почему демоны не вселились в священников? А? В тебя? И в меня?

Я тоже задумывался над этим, но не нашел ответа, не знаю, почему это не коснулось ни меня, ни его.

– Может, сила воли у одних людей больше, чем у других. Или одни люди легче поддаются одержимости. – Я пожимаю плечами, понимая, насколько неубедительно это звучит. – Пути зла неисповедимы…

– Господи Иисусе. Хочешь увидеть зло, Питер? Гляди, – говорит Дэвид, и сует свои руки мне в лицо, и мне приходится смотреть на его покрытые шрамами пальцы, на сломанный, неправильно сросшийся сустав, рубцы на ладонях и запястьях, следы от розог, которыми нас наказывал Пул, когда мы были совсем детьми. Дэвида он избивал до крови. Это случалось не раз. – Вот, Питер. Вот твое гребаное зло.

Он грубо хватает меня и утаскивает в угол, подальше от остальных.

– Знаешь, что случилось с теми ребятами? Никакое зло в них не вселялось. Все не так, как ты думаешь. Они просто обезумели. Сломались. Их достало это место. Достало все дерьмо, которое им годами приходилось выносить. Им надоело быть голодными, надоело терпеть издевательства и побои. Черт возьми, если бы не ты, я бы, наверное, тоже к ним присоединился.

Помимо воли у меня отвисает челюсть.

– Ты это не серьезно.

– Уверен? – огрызается он. – Ты знаешь, что у меня на душе, Питер? Знаешь? Могу поклясться, что нет, – шипит он, готовый расплакаться и глотая слова.

Он делает глубокий вдох, выдыхает. Выражение лица смягчается, на смену гневу, словно унесенному утренним приливом, приходит печаль.

Я не знаю, что сказать. Мне невыносимо грустно – я хорошо понимаю, что он чувствует. В нем кипит борьба. Ненависть. Мне хочется плакать. Я вглядываюсь в его лицо: больше всего на свете мне хотелось бы помочь ему, унять боль, которая его не отпускает. Я кладу руку ему на плечо.

– Хорошо, хорошо. Я тебя услышал. Но если мы хотим справиться с тем, с чем имеем дело, мы должны действовать сообща, братишка. Вдвоем. Только вместе мы сможем пройти через это.

Дэвид избегает моего взгляда, и я понимаю, что его внутренняя борьба утихает, прячется в далекий закуток души, и я рад этому.

Я хочу ему помочь, но в то же время нуждаюсь в нем.

– Один я не справлюсь, – говорю я.

Наконец он кивает. Поворачивается ко мне спиной и уходит прочь.

Я смотрю ему вслед и испытываю облегчение от того, что мне удалось привлечь его на свою сторону, по крайней мере, пока. Я обвожу взглядом обитателей нашей хрупкой крепости, еще раз осматриваю запертые двери. Задерживаю взгляд на железном кресте, нашей единственной защите от тех, кто желает нам зла.

Не знаю, правильное ли это решение – остаться здесь и попросить Дэвида остаться со мной. Может, это вообще уже не имеет никакого значения. Пока я с тревогой думаю о том, что нас ждет, Дэвид ложится на свою койку и закрывает глаза. Должно быть, он невыносимо устал.

И вдруг мне приходит неожиданная мысль; прорвавшись сквозь все преграды и буравя сознание, она нашептывает ужасное пророчество:

Ты его убил.

45

Приглушенный голос долетает словно издалека. Как будто сквозь несколько слоев ткани.

– Проснись, брат Джонсон. Проснись сейчас же. Сегодня ночью у нас куча дел.

У Джонсона нет желания просыпаться. Он не хочет открывать глаза, возвращаться к ужасной реальности. К засасывающему чувству вины за то, что он натворил.

И за то, что еще сделает.

– Это не просьба, Тедди. ПРОСНИСЬ.

– Ты убил его! Ты сошел с ума!

Пул? Да… отец Пул. И другой… мальчик.

Но он не мальчик. Уже нет.

Приказ нельзя игнорировать. Медленно и осторожно Джонсон открывает глаза.

Вернее… один глаз.

Второе веко не слушается.

Его взгляд упирается в пол, видит несколькопар ног. Низ кровати. Его зрение… нарушено. Он понимает, что лежит на боку и что дела у него совсем плохи.

– Убил его? Нет, отец, – говорит мальчик. – Встань, Джонсон. Покажи ему. Покажи ему нашу силу.

Жужжание в его мозгу, которое стихло на несколько благословенных мгновений, зазвучало в десять раз громче, чем прежде. И так громко, что он вздрагивает и при этом чувствует – нет, слышит – свое лицо.

Оно шуршит, как бумага, от него исходит вонь, которую он не может объяснить… и тело его не слушается.

Как бы то ни было, рой отдает ему приказ, и он подчиняется.

Джонсон приподнимается. Сначала опирается на локти, затем садится. Комната выпрямляется, и он видит несколько мальчишеских лиц. Бартоломью смотрит на него сверху вниз широко раскрытыми глазами. Огромные зрачки делают их совершенно черными. Остальные – среди них Сэмюэл, Джона, Терренс – внимательно наблюдают. Кто-то выглядит настороженным.

Кто-то напуганным.

Хорошо.

– А теперь, Тедди, встань.

Джонсон встает, и ему приятно видеть, что он выше всех этих детей. Тех самых, которым он сейчас служит. Он смотрит сверху вниз на Пула, некогда великого диктатора, а ныне всего лишь слабого старика с раненой ногой, прикованного к постели. Священник смотрит на него с ужасом, смешанным с отвращением.

Из любопытства Джонсон поднимает руки, чтобы осторожно ощупать свое новое лицо. Как бы оно ни пострадало, ему не больно. Лицо слегка покалывает, как будто по другую сторону какой-то тонкой нервной мембраны, сдерживающей натиск, огромное количество боли ожидает освобождения. И эта мембрана (в глубине души он откуда-то это знает) может легко лопнуть. Исчезнуть.

И вся эта боль хлынет в его сознание. И поглотит его.

Возможно, даже убьет.

Тем не менее ему любопытно. Он ощупывает свои щеки, нос, подбородок. В некоторых местах он ощущает тугую горячую кожу, и, несмотря на мембрану, при надавливании кончиками пальцев ему становится больно, совсем чуть-чуть. Как при уколе тонкой иглой. Кое-где он нащупывает ткань, как будто его лицо местами покрыто кожей, а местами мешковиной, которая была на нем, когда… когда…

О БОЖЕ.

Застонав, он поднимает дрожащие руки еще выше и продолжает ощупывать. Дотрагивается до глаз. С тем, который он может открыть, все в порядке. Он видит нормально. Работает.

А второго больше нет. На его месте впадина, заполненная сморщенными тканями. Расплавленными хрящами. Он стонет громче, распухший язык бесполезно ворочается во рту.

– Успокойся, Тедди. – Бартоломью внимательно следит за ним. – Все в порядке, – добавляет он с искренней детской улыбкой. – Мне даже кажется, что так намного лучше. Что думаете, ребята? Намного лучше.

Мальчики смеются. Даже те, кто боялся, теперь улыбаются. Остальные кивают, делая вид, что согласны.

Джонсону нет до них дела. Он проводит рукой по голове. Нащупывает клочки жестких волос, но большая часть черепа покрыта такой же туго натянутой кожей и грубой обугленной тканью, что и лицо. На ощупь все сморщенное и горячее. Кое-где кожа потрескалась и увлажнилась. Скорее всего, это кровь.

Он вытягивает руки по швам, закрывает глаза и делает глубокий вдох.

Я больше не хочу это терпеть, думает его умирающая часть.

Он пускает рой насекомых в сознание, и рой жадно поглощает его, не оставляя ни вины, ни сомнения, ни боли.

Он словно в раю.

Когда он снова открывает глаз, его зрение возвращается в норму.

Бартоломью удовлетворенно улыбается и поворачивается к Пулу.

– Видите, отец? Разве вы можете с нами тягаться?

Пул отрывает взгляд от Джонсона и переводит его на ребенка, сидящего в ногах его кровати.

– Чего ты хочешь?

Бартоломью пожимает плечами.

– А чего все хотят? Я хочу жить. Хочу брать. Убивать. Дышать зловонным воздухом. Смеяться. Быть свободным. Вы держали нас здесь как своих пленников, отец. Наказывали нас. Делали нам больно.

Язвительная усмешка исчезает с лица Бартоломью. Впервые Джонсон чувствует, что мальчик злится.

Это его пугает.

– Но теперь все иначе.

– Давайте продырявим его этой штукой.

Саймон достает сокровище, обнаруженное в комоде Пула. Богато украшенный кинжал в металлических ножнах, отделанных драгоценными камнями. Он вынимает его из ножен, бросая их на пол. Джонсон узнал лезвие: китайский нож с серебряной рукояткой, которым Пул дорожит, подарок архиепископа, полученный лет тридцать назад за военную службу. Изящная рукоятка украшена замысловатой резьбой. Острое, как бритва, лезвие слегка изогнуто.

Джонсон всегда думал, что этим кинжалом удобно вспарывать животы.

Бартоломью протягивает руку, и Саймон, хотя и с неохотой, кладет кинжал рукоятью вперед на его ладонь.

– И ножны.

Саймон наклоняется, поднимает их и отдает Бартоломью. Тот несколько раз вкладывает и вынимает кинжал из ножен, в тишине раздается только звук скольжения металла по металлу.

– Он может нам пригодиться, Саймон. Спасибо за подарок, отец.

Бартоломью кладет ножны с кинжалом на колени и всматривается в лицо Пула.

– Но не для вас, отец. Для вас я приготовил кое-что другое.