Мальчики, вы звери — страница 10 из 19

Любопытно, что крайне реалистичная сцена сновидения выглядит как инфантильное воспоминание: вне зависимости от того, была ли это реальная травма из детства или садомазохистская фантазия, ее содержание дает ключ к последующему патологическому развитию характера. При этом важно знать, что и сам Достоевский в детстве видел нечто похожее. В 1837 году отец взял его с братом в поездку в Петербург, и там они стали свидетелем следующей сцены: государственный курьер забрался в повозку и стукнул ямщика по затылку; тот схватил кнут и начал стегать лошадей; лошади поскакали, однако курьер продолжал бить ямщика, а тот – стегать лошадей, так что они бежали все быстрее. Каждому удару по человеку соответствовал удар по лошади. Майкл Джон ди Санто подчеркивает, что Достоевский никогда так и не забыл об этой «отвратительной» сцене и продолжал возвращаться к ней спустя много лет – в своих записных книжках для «Преступления и наказания», а также в личном дневнике[93]. Она демонстрирует саму структуру общественного неравенства и угнетения, в которой насилие представляет собой движущий механизм классовой стратификации.

Как пишет Валерий Подорога, дегуманизирующие телесные практики принудительного труда, крепостничества и телесных наказаний – это реальный общественно-исторический фон произведений Достоевского: «Насилие казалось ему могущественным, сколь и отвратительным посредником между произволом имперской власти и послушанием в пореформенной имперской России»[94]. Однако эта необходимая отсылка к контексту не исчерпывает возможных интерпретаций. В более общем смысле насилие в творчестве Достоевского, по мнению Подороги, представляет собой вечную изнанку жизни: «Литературная имманентность насилия очевидна, ее нельзя устранить, это стихия, если угодно, само вещество отраженного литературой исторического бытия. Насилие становится художественным приемом, сaмой литературой. Жить насилием, и через него обращаться к бытию: быть-через-насилие»[95]. Предмет глубинного исследования Достоевского – не только пресловутая русская душа, но также то, что в философской антропологии раньше называлось сущностью или природой человека и что мы сейчас скорее понимаем как телесность, воплощенность. Бытие-через-насилие – это экзистенциальный режим, который характеризует опыт тела, пойманного в ловушку того, что я называю машиной маскулинности или патриархальной машиной.

Крысиная нора

«Заметки об одном случае невроза навязчивого состояния», в которых Фрейд описал историю Человека-крысы, были опубликованы в том же году, что и анализ маленького Ганса. Образованный молодой человек, вернувшийся с военной службы, обратился к Фрейду с жалобами на навязчивые идеи, в частности на «опасения за судьбу двух дорогих ему людей – отца и дамы сердца», а также «навязчивые импульсы, например желание перерезать себе горло бритвой во время бритья» и выдуманные им же самим для себя запреты, «которые касаются даже всяких пустяков»[96]. За этим описанием следует увлекательное повествование, подобно детективному расследованию распутывающее клубок сложных психических связей и обнаруживающее все новые и новые любопытные детали. Например, пациент боится, что какие-то его действия или мысли приведут к смерти отца, но довольно скоро выясняется, что на самом деле отец умер несколько лет назад. Далее Фрейд начинает раскручивать схему отношений идентификации и любви-ненависти пациента со своим отцом, в которой главная роль принадлежит детской сексуальности. Первый эпизод, на который Фрейд указывает как на причину заболевания, относится ко взрослой жизни пациента: по настоянию родителей отец в свое время женился на девушке из богатой семьи, хотя был влюблен в бедную, и когда, уже после смерти отца, мать намекнула ему на некие семейные планы, связанные с его собственной женитьбой, пациент, также влюбленный в бедную девушку, спасается от внутреннего конфликта «между любовью и зависимостью от воли покойного отца» посредством ухода в болезнь. Благодаря отождествлению с отцом происходит «регрессия аффектов на уровень переживаний, которые были наследием его детства»[97].

Психоанализ Фрейда подобен археологическим раскопкам: под более поздними слоями душевной жизни пациента обнаруживаются более ранние. Анализ продвигается от взрослых к юношеским и детским эпизодам. Так, Фрейд приводит описание сцены, о которой пациент не помнил сам, но услышал от матери:

Когда он был еще совсем маленьким… отец отлупил его за какую-то провинность. Малыш пришел в страшную ярость и прямо во время порки стал поносить отца. Но поскольку бранных слов он тогда еще не знал, он просто обзывал его разными словами, которые приходили ему на ум: «Ах ты, лампа! Полотенце! Тарелка!» и т. д.[98]

Пораженный этим зрелищем, отец больше никогда не бил ребенка и заявил, что мальчик «станет либо великим человеком, либо великим преступником»[99], – сам Фрейд, однако, отмечает, что был еще один, более вероятный путь, по которому он и пошел, став невротиком. После этого эпизода, случившегося, когда мальчику было три или четыре года, у него произошли изменения в характере: «он стал вести себя как трус. С тех пор ребенок ужасно боялся порки, и, когда били кого-нибудь из его братьев и сестер, он прятался от отца, охваченный страхом и негодованием»[100]. В этом же месте Фрейд упоминает, что, по сообщению матери, «наказали его за то, что он кого-то укусил»[101].

Анализ приводит Фрейда к выводу, что за любовью к отцу, за жизнь которого пациент так боится даже после его смерти, прячется ненависть. Страх, что отец умрет, выдает истину желания: мальчик-крыса, наказанный за то, что укусил, желает смерти своему отцу (который уже мертв). Мертвый-живой отец стоит перед мальчиком как помеха для реализации его сексуальных фантазий. Ключом к разгадке этого бессознательного желания, замаскированного под неоправданное беспокойство за жизнь отца, служит фантазия, преследующая пациента после того, как некий капитан на военных сборах шокирует его рассказом об «одной особенно изощренной пытке, применяемой на Востоке», в ходе которой в задний проход связанного человека вгрызаются крысы[102].

Эта фантазия кладет начало ассоциативному ряду, в котором ключевую роль играют крысы. Это крысиный театр. Как пишет Фрейд: «Крысы стали для него многозначным символом, который постоянно приобретал дополнительные смысловые оттенки»[103]. Они как бы оказываются связующим звеном между разными частями личности пациента, между его настоящим и прошлым, ненавистью и любовью. В списке, который составляет по этому поводу Фрейд, наличествуют крысы-деньги (грязные гульдены, долги и платежи), крыса-пенис (анальный эротизм), крысы – переносчики опасных инфекций (боязнь заразиться сифилисом), а также крысы-дети.

Оставив в стороне все остальные ассоциации, я бы хотела сосредоточиться на последней – крысы-дети, – проливающей свет на то, что скрывается за сценой очередной драмы об инфантильной сексуальности и семейных отношениях, поставленной Фрейдом в терапевтических целях. На пути анализа Человека-крысы есть некий люк, нечто вроде кроличьей норы из «Алисы в Стране чудес» Льюиса Кэрролла, в которую можно провалиться. Крысиная нора. Она зияет, как обморок времени: в реальности крысиной норы настоящее и прошлое совпадают; там отец может быть еще жив, мальчик еще может предотвратить его желаемую смерть, как и собственное умопомешательство. Но это также и могила времени, где замурованы скрытые возможности, альтернативные сценарии жизни. Крысиная нора уходит вглубь психической реальности, являясь одновременно и убежищем, и ловушкой. И именно память – включая память о том, чего не было, – приоткрывает вход в нее. Приведу одно из воспоминаний, которым делится пациент, и ассоциативную цепочку, вызванную этим воспоминанием:

Однажды на кладбище он заметил, как по могиле отца прошмыгнула какая-то большая тварь, которую он принял за крысу. В тот момент он подумал, что она вылезла из могилы отца, где глодала его труп. Образ крысы неразрывно связан для него с представлением о том, что крыса грызет и кусается острыми зубами; но за свою способность кусаться, за свою прожорливость и нечистоплотность крысам приходится расплачиваться, ведь люди жестоко их травят и безжалостно истребляют, и он не раз с ужасом наблюдал подобные сцены. Часто он испытывал жалость к этим бедным крысам. В конце концов, он и сам когда-то был таким же гадким маленьким замарашкой, он и сам когда-то кусался в порыве ярости, за что его жестоко наказывали. Крыса и впрямь могла поразить его «полным сходством» с ним самим[104].

В примечании Фрейд указывает, что на самом деле это была не крыса, а хорек («они во множестве водятся на центральном кладбище в Вене»[105]). Он приводит это чрезвычайно богатое аллюзиями воспоминание лишь затем, чтобы, в соответствии со своей теорией инфантильной сексуальности, связать его с первоначальной фантазией о пытке крысами: мальчик-крыса находит бессознательную реализацию своего бессознательного эдипального желания в сладострастной ярости по отношению к отцу. Я же хочу сместить фокус анализа, обратив внимание на контраст между воображаемой пыткой крысами и реальной пыткой крыс: сценами жестокой травли и безжалостного истребления этих животных, которые пациент – я снова процитирую – «