Мальчики, вы звери — страница 13 из 19

[123]. Следующий фрагмент описывает ежедневные гигиенические процедуры человека с диагностированным ОКР, который, по собственному признанию, всю жизнь готовился к пандемии коронавируса, постоянно занимаясь наведением чистоты и оттачивая до совершенства свои техники дезинфекции:

Теперь, когда я приношу продукты из супермаркета, я складываю их в одном и том же углу квартиры, куда я редко захожу. Туда же я ставлю свою обувь, если я ненароком наступил на использованный пластырь или жвачку. Я тщательно мою руки. Я вытряхиваю из упаковок все, что можно, и откладываю в сторону, поскольку точно знаю, что эти предметы чистые. Затем я методично обрабатываю все остальные покупки дезинфицирующей жидкостью и складываю в другую сторону. Я снова мою руки и кладу покупки в шкаф или в холодильник[124].

В понятии изоляции переплетаются психические механизмы невроза, открытые Фрейдом, и социальные механизмы эпидемического контроля, описанные Фуко. Я бы хотела указать на не вполне очевидную структурную гомологию между двумя типами вытеснения по Фрейду (амнезия при истерии и изоляция при неврозе навязчивого состояния) и двумя стратегиями власти по Фуко (суверенное исключение и дисциплинарное заключение). В некотором смысле исключение прокаженных можно соотнести с амнезией, забвением, в котором растворяется травматическое событие, как будто выброшенное за границы истерического сознания. Подобно прокаженному у Фуко, забытое растворяется в недифференцируемой массе, в лепрозориях души. Изоляция же в психоаналитическом смысле ближе скорее к дисциплинарной модели чумного города: воспоминание о травматическом событии – источнике заболевания – имеется, но связи, организующие этот опыт в нашей психической реальности, блокированы, воспоминание изолируется внутри сознания, запирается, подвергаясь нейтрализации, как будто проходит эмоциональную дезинфекцию.

Отмечу при этом, что, в отличие от источника проказы или чумы, источник душевной болезни локализован не в пространстве, а во времени. Таким образом, сознание больного при психических заболеваниях делает со временем примерно то же самое, что власть при эпидемиях делает с пространством. Напрашивается вывод о том, что самоизоляция, практикуемая людьми в эпоху коронавируса, превращает обсессивный невроз из индивидуального расстройства в коллективное, – и такой распространенный симптом, как боязнь заразиться, сам обнаруживает контагиозный характер (пусть не в физическом, конечно, а в социальном смысле).

Если современная психотерапия ОКР направлена главным образом на коррекцию, в том числе фармакологическую, симптомов заболевания, то задача фрейдовского психоанализа – поиск его причины в глубинах души. Формируемые психикой больного защитные механизмы – в частности, изоляция при неврозе навязчивости – затрудняют этот поиск, так как произведенные ею разрывы причинно-следственных связей препятствуют движению свободных ассоциаций. Археологический метод Фрейда направлен на высвобождение заблокированных ассоциаций – и здесь на сцену выходят крысы и создают двусмысленность.

В рамках традиционного культурного и властного нарратива крысы – зловещие и грязные, несущие болезни и смерть. Их уничтожение – необходимая мера санитарного регулирования городских пространств. Но иногда в этом нарративе что-то как будто ломается, образуются отверстия, норы, через которые просачиваются вирусы свободных ассоциаций, создавая условия для заражения, смешения, отождествления, сочувствия или солидарности с беззащитными животными. Это крысиные норы, в одну из которых рискует провалиться пациент Фрейда, когда вдруг видит зверька на могиле своего отца и вспоминает, что сам когда-то был крысой.

Крыса – это психический медиум. Она прогрызает стены, в которые человек пытался замуровать свое желание, прорывается через санитарный кордон смещенных аффектов. Она тотем, его собственная душа, предстающая в виде внешнего объекта. Крысы соединяют две машины – машину эпидемии, описанную Фуко, и машину психической болезни, описанную Фрейдом. Ломая дисциплинарные блокады, прерывая режим изоляции, они обеспечивают связь, с одной стороны, между миром здоровых и миром больных (например, разносят чуму, чтобы растворить первый во втором), а с другой – между симптомом и причиной душевной болезни (соединяют разрозненные сюжеты, словно составляя сценарий для крысиного театра). Параллель между психоанализом и чумой неслучайна. Согласно легенде, однажды ее провел сам Фрейд. В 1909 году (в год публикации истории о Человеке-крысе) они с Карлом Густавом Юнгом и Шандором Ференци посетили Америку, чтобы прочесть несколько вводных лекций о психоанализе. Когда корабль вошел в гавань Нью-Йорка и они увидели Статую Свободы, Фрейд произнес знаменитую фразу: «Они еще не знают, что мы везем им чуму»[125].


Кадр из фильма «Носферату – призрак ночи» (1979)


Тем временем я хочу упомянуть еще один корабль. В фильме Вернера Херцога «Носферату – признак ночи» (1979) крысы – вместе со своим повелителем графом Дракулой – несут чуму на корабле, куда они попадают в закрытых гробах. После долгого путешествия из Трансильвании через Черное море, Босфор, Гибралтар, Атлантическое побережье Европы и Балтийское море корабль-призрак прибывает в город Висмар в Германии без людей на борту: все они погибли или исчезли, и только полчища крыс выбираются на берег и заполняют город. По сюжету крысы должны вселять ужас и символизировать инфернальное зло. Однако в кадре с ними что-то не так: вместо ужасных полчищ внимательный зритель видит множество напуганных, сгрудившихся, карабкающихся друг на друга животных. Дело в том, что в реальности для съемки использовались вовсе не дикие и тем более не чумные, а ручные, лабораторные крысы, импортированные из Венгрии. По свидетельству голландского биолога Мартена Харта, который был привлечен к созданию фильма в качестве эксперта по крысам, но позже, став свидетелем жестокого обращения с животными, пожалел об этом, условия транспортировки в Нидерланды, где снимался фильм, были настолько тяжелыми, что по прибытии животные начали поедать друг друга. Более того, реальные крысы были белыми, а по сюжету должны были быть серыми; режиссер настоял на том, чтобы перекрасить их; для этого клетки с крысами погружали в кипящую воду на несколько секунд. Половина животных погибла, а другие немедленно слизали с себя всю краску[126].

Как отмечает российский философ Александр Погребняк, у которого я позаимствовала этот пример, крысы у Херцога выпадают из предписанной им роли[127]. Их «не-игра» раскрывает другой план реальности, по ту сторону экрана, на котором разворачивается фантазия о вампире и чуме. Так, независимо от намерения автора, образ функционирует подобно крысиной норе: вместо того, чтобы вести себя в соответствии с традиционными культурными представлениями о крысах, замешкавшиеся и растерянные животные вдруг оказываются у всех на виду посреди собственного театра жестокости, скрытого за слишком человеческим экраном, на котором разворачивается фантазия о чуме.

Эта история вновь возвращает нас к неврозу навязчивого состояния и случаю Человека-крысы: что если его фантазии о пытке крысами замещают реальное (травматическое) зрелище пытки крыс? По Фрейду, изоляция может задействоваться для смещения чувства вины. Наши воспоминания продезинфицированы. Теперь при виде крыс мы должны думать о заразе и не забывать мыть руки или совершать другие компульсивные ритуалы. Ради собственной безопасности, чтобы не провалиться в нору невыносимого сочувствия, мы самоизолируемся в своих бредовых сценариях. Похожим образом мы защищаемся не только от физической заразы, но и от всех неподцензурных ассоциаций и контактов, которые могут нас уничтожить. Мы не доверяем внешнему миру: там все может быть угрозой. Мы возводим и укрепляем личные границы. Все чувственное должно быть подвергнуто сомнению.

Сомнение – это еще один важный симптом обсессивного расстройства. Именно поэтому в XIX веке психиатры также называли его la folie du doute, безумием сомнения[128]. Иронично, что двумя столетиями ранее Рене Декарт применил метод радикального сомнения в качестве как раз-таки противоядия от безумия. Если, как утверждал Декарт, сам акт мышления – это единственное, в чем нельзя усомниться, тогда безумие, понимаемое как невозможность мысли, – это невозможный опыт для мыслящего субъекта. В этом смысле, по словам Фуко, «безумие для сомневающегося субъекта исключено», оно «больше не имеет к нему касательства»[129]. Фуко соотносит исключение безумия с классической эпохой трансформации суверенной власти в дисциплинарную. Но мы могли бы увидеть в этом предвестие грядущего режима безопасности с его акцентом на индивидуальных усилиях: нельзя ли сказать, что Декарт в акте радикального сомнения самоизолируется от безумия? Есть люди, которым кажется, что их тело сделано из стекла, и он по праву себя к таковым не относит. Он у себя дома, в безопасности, «перед камином»[130], он надежно защищен от заразы безумия, изгнанного вовне. При этом исключенным оказывается не только безумие. Вместе с ним более широкая категория, Другой картезианского разума, то, что Фуко называет «Неразумие», прячется под землю, чтобы исчезнуть – но и чтобы пустить корни[131]. Там, под землей, или даже прямо под ковром у Декарта разверзается крысиная нора. Мы слышим магическую формулу: «Cogito, ergo sum», – и эхо, возвращающееся с другой стороны: «Лампа! Полотенце! Тарелка!»

Картезианское сомнение – это своего рода антисептик. С его помощью вокруг мыслящей субстанции можно организовать стерильное пространство, в котором любая возможность вторжения непроверенных, несущих хаос элементов была бы исключена. Как пишет Мишель Серр, строгость метода Декарта нацелена на ликвидацию всех паразитических элементов внутри системы знания – или, выражаясь метафорически, на то, чтобы уничтожить крыс, которые производят слишком много шума. Однако крысы всегда возвращаются: