Однажды кто-то сравнил философию Декарта с поведением человека, который сжег свой дом, ибо живущие на чердаке крысы досаждали ему по ночам. Звук бегущих, снующих, жующих и грызущих будит его. «Я хочу спать спокойно. Прощайте. К черту – вместе с разрушенным крысами зданием. Я хочу думать безошибочно, общаться без паразитов. И вот я оставил дом догорать – дом моих предков. Все сделано верно, я построю новый дом, но без крыс. <…> Вот крысы и вернулись. Они, как говорится, тут как тут. Часть здания. Ошибки, кривые линии, путаница, неясность составляют часть знания; шум же – часть общения, часть дома. Но сам ли дом?»[132]
В комментарии к «Заметкам» Фрейда Нина Савченкова рассуждает о сущностной связи между неврозом навязчивости и картезианским сомнением: «Декарт, убежденный в неразделимости познания и страсти, сомневался в существовании внешнего мира, самого себя, Бога. Фрейд говорит, это – сомнение в любви»[133]. Я бы добавила, что с точки зрения фрейдистской и фукольдианской критики картезианская рациональность также отражает (а)социальную логику нашего капиталистического мира: изоляция и в пространственно-эпидемиологическом, и во временно-психологическом смыслах, конечно, перекликается с отчуждением по Марксу, имеющим не только экономическое измерение (отчуждение труда), но и социально-психологическое (отчуждение человека; одиночество). Неслучайно в наши дни ОКР часто идет рука об руку с другим характерным для эпохи капитализма душевным расстройством – депрессией. Она тоже принуждает нас оставаться в своей комнате и представляет собой «невозможность любви»[134].
Чего, однако, точно не следует делать – так это ставить философу какой бы то ни было диагноз по его методу. Это было бы очень самонадеянно и глупо. Дело вовсе не в том, что, прописывая сомнение в качестве лекарства от безумия, Декарт сам оказывается охвачен безумием сомнения. Дело не в личности Декарта, но в самом духе времени, для которого он находит наиболее точную форму выражения. В третьем томе «Лекций по истории философии» Гегель утверждает, что с Декартом мы впервые оказываемся в пространстве философии как таковой, то есть независимого мышления, – независимого, во всяком случае, от религиозных авторитетов:
Философия, вступившая на свою собственную, своеобразную почву, всецело покидает в своем принципе философствующую теологию и оставляет ее в стороне, отводя ей место по ту сторону себя. Здесь, можно сказать, мы очутились у себя дома и можем воскликнуть, подобно мореходу, долго носившемуся по бурному морю, «суша, суша»![135].
В этой формулировке прекрасно все, но особое внимание на себя обращают на себя два мотива: дом и суша. Гегель говорит: здесь мы дома. Предполагается, что наш дом здесь – в комнате Декарта, где он сидит у камина, думает, что он думает, и убеждает себя, что он не безумен. Где бы эта комната ни находилась, она точно не в «бурном море», по которому мы носились до этого. Как отмечает Гегель, сомнение Декарта – это не сомнение скептика; скептик в сомнении ищет свободы, а Декарт – ясности, то есть такой точки, где сомнение уже невозможно. Для скептика истины не существует; для картезианца же должен существовать момент ясности, в котором нет ничего, кроме истины. И эта ясность как будто сливается с безопасностью. Вот мы и прибыли сюда после долгих странствий по морю. Но так ли безопасно наше safe space? Есть что-то, что через все кордоны и рамки металлоискателей мы пронесли сюда сами, когда сходили с моря на сушу. Чума, как сказал бы Фрейд.
Число зверей
Третий случай, в котором анализ бессознательного ведет Фрейда от животных к детской сексуальности и эдипову комплексу, представлен в работе «Из истории одного инфантильного невроза», написанной в 1914 году и опубликованной в 1918‐м. В истории психоанализа он известен как случай Человека-волка. Под этим псевдонимом скрывается Сергей Панкеев – образованный русский дворянин из Одессы, который стал пациентом Фрейда в 1910 году, когда ему было двадцать три. Он родился в счастливом браке, однако в семейной истории имелись серьезные психические и психосоматические проблемы. После самоубийства сестры в 1906 году и отца в 1907‐м Панкеев впал в тяжелую депрессию. Ему казалось, что его отделяет от реальности какая-то пелена. Душевный недуг сопровождался телесным: пациент испытывал сложности с пищеварительной системой и не мог самостоятельно, без помощи клизмы, опорожнить кишечник.
Анализ Человека-волка – самый длительный во врачебной практике Фрейда. Он продолжался до 1914 года – Фрейд тогда решил, что пациент выздоровел, однако болезнь вернулась, и Панкеев возобновил психоаналитические сеансы. Фрейд был не единственным его лечащим врачом: и до, и после него Панкеев проходил терапию у других докторов, в том числе у знаменитых психиатров Владимира Бехтерева в Санкт-Петербурге, Теодора Циена в Берлине, Эмиля Крепелина в Мюнхене, а также психоаналитиков, в частности Рут Мак Брюнсвик. Хотя психоанализ так и не привел Панкеева к выздоровлению в привычном смысле слова, он прожил долгую жизнь и умер в возрасте девяноста двух лет, оставив после себя выдающиеся мемуары и коллекцию рисунков[136].
С точки зрения современной позитивистской психиатрии лечение, проводимое Фрейдом, было неправильным: прежде, чем вести беседы, следовало стабилизировать психическое состояние Панкеева при помощи медикаментов[137]. Однако сам Человек-волк предпочитал психоанализ – вероятно, находя в нем больший интеллектуальный и духовный вызов. Возможно, как творческой личности, ему было просто интереснее работать с Фрейдом, и эта работа была не столько лечением, сколько неочевидным способом отрефлексировать свой опыт и предпринять опасное путешествие в глубины собственной души в компании опытного гида. Для Фрейда, в свою очередь, эта работа послужила источником важнейших психоаналитических открытий.
Двух мальчиков-зверей Фрейда, Человека-крысу и Человека-волка, объединяет то, что в обоих случаях Фрейд диагностирует невроз навязчивых состояний – расстройство, язык которого, по его словам, «можно назвать всего лишь диалектом языка истерии»[138]. Если маленький Ганс страдал от тревожной истерии, а Человек-крыса – от невроза навязчивости, то в Человеке-волке, по мысли Фрейда, сходятся оба диагноза. Само его прозвище отсылает к фобии, которая развилась у него в раннем детстве по отношению к волкам. Будучи ребенком, Панкеев боялся и других животных – бабочек, жуков и гусениц, в то же время проявляя жестокость по отношению к ним:
На картинке в одной их детской книжке был изображен волк, стоящий на задних лапах в угрожающей позе. При виде этой картинки он всегда громко кричал от страха, ему чудилось, что волк сейчас схватит его и съест. А сестра нарочно подстраивала все так, чтобы ему постоянно попадалась на глаза эта картинка, и потешалась, глядя на то, как он пугается. В то время он боялся и других животных, вне зависимости от их размеров… Тем не менее он вспоминал, как в этом же возрасте мучил жуков и разрезáл на куски гусениц; не менее жуткими тварями казались ему лошади. Когда при нем били лошадь, он начинал кричать, и однажды из-за этого его пришлось увести из цирка. Временами ему самому нравилось бить лошадей[139].
Еще до того, как возникли эти симптомы, родители заметили, что у него резко изменился характер: ребенок, который поначалу был «необычайно нежным, послушным и тихим», вдруг стал «капризным, раздражительным, вспыльчивым»[140]. Такую перемену объяснили появлением новой гувернантки-англичанки вместо старой необразованной няни из деревни, к которой мальчик был нежно привязан (в русских дворянских семьях няни часто были к детям намного ближе, чем матери). Гувернантка оказалась женщиной вздорной и к тому же прикладывалась к бутылке. Ее отослали, но характер ребенка лучше не стал.
Еще одна черта характера Человека-волка, которой в истории его болезни уделено большое внимание, – это набожность: «По его словам, долгое время он был очень набожным ребенком. Перед сном он обязательно подолгу молился и без конца осенял себя крестным знаменьем. По вечерам он пристрастился обходить комнату и, взбираясь на кресло, благоговейно целовать развешанные по стенам образа»[141]. И если боязнь животных парадоксальным образом дополнялась жестокостью по отношению к ним, то набожность сочеталась с приступами богохульства, в которых он повторял приходящие ему на ум странные фразы типа «Бог – свинья» или «Бог – помет», а также с суевериями и навязчивыми ритуалами.
Так, всякий раз, когда он видел кого-то, к кому испытывал жалость – нищих, стариков или калек, – он должен был шумно выдохнуть, чтобы самому не стать таким же, словно существовал риск заразиться их несчастьем, как инфекцией, воздушным путем. «Дыхание» и «дух» – однокоренные слова: Панкеев как бы вдыхает Святой Дух и выдыхает злых духов – таково значение ритуала, который он начал практиковать в шесть лет, после того как навестил своего отца в санатории. Отец в тот момент был в тяжелой депрессии и выглядел несчастным и больным, поэтому в дальнейшем «все калеки, нищие и убогие, при виде которых он невольно делал выдох, олицетворяли для него отца»[142]. В то же время, как отмечает Фрейд, ритуал выдоха свидетельствует и о мощной идентификации с отцом: мальчик словно пытается выдохнуть из себя отца, которым заразился, как болезнью, или которым стал одержим, как бесом.