врага в бухту. На дне темно и беззвучно… …Утром Алёнка, как обычно, собралась уходить.
- Ты куда? - остановил её Колька.
- На баксион. Я теперь на пятый хожу - ближе.
- И я с тобой.
Девочка удивлённо посмотрела на Кольку. Что с ним такое случилось? Ведь в последнее время он избегал даже разговоров о бастионах, а теперь сам напрашивается. Мальчишка перехватил её взгляд:
- Погляжу только и до хаты…
От дома Саввишны до пятого бастиона минут пятнадцать ходьбы, не больше. Но попали они туда часа через два - пришлось долго стоять в очереди у колодца. Не идти же с пустым кувшином к батарейным!
Бастион встретил их развалинами. Всё, что могло быть разрушено, было разрушено.
Всё, что могло гореть, - сожжено. По всему было видно: огненный смерч второй бомбардировки крепко зацепил и пятый бастион.
Если пушки уже успели установить на позиции, то за брустверы и землянки ещё не брались - не хватало людей. Даже минные колодцы были вскрыты, а защищающие их блиндажи снесены начисто.
С пятого бастиона хорошо просматривался четвёртый. Как на ладони была видна лощина, соединяющая их. Лощину перерезала траншея. По ней бастионы сообщались между собой. Не одна сотня солдат и матросов сложила в лощине свои головы.
Недаром прозвали её «Долиной смерти».
Алёна и Колька подошли к полуразрушенной землянке. Возле неё, в укрытии, матрос прилаживал к лафету маленькую мортирку. Он так увлёкся своим делом, что не заметил детей.
- Дядя Ковальчук! - позвала Алёнка.
Матрос поднял голову, и глаза его радостно заблестели.
- А, Голубоглазка! - Видно, носить ей это прозвище веки-вечные. - Слезай сюды. А цэ хто с тобой? Кавалер?
Алёнка надулась.
- Скажете такое, дяденька. Он тоже бонбардир, с четвёртого баксиона. Николка Пищенко.
- Ну? - смешно раздул щёки Ковальчук. - Тогда прошу прощенья.
Дети спустились в нишу. Колька сразу же подошёл к мортирке и спросил:
- Аглицкая?
- Аглицкая, - подтвердил матрос, с любопытством разглядывая подростка.
Тот вздохнул и отошёл.
- Може, пальнуть желаешь?
- Желаю, - серьёзно ответил Пищенко.
- А ну давай!
Колька привычно зарядил мортирку и поднёс к запальнику калёный прут. Вздрогнув, орудие откатилось назад.
Ковальчук взял перевязанную бечёвкой трофейную подзорную трубу и направил её в сторону английских позиций.
- Ишь ты! - с уважением сказал он, - в аккурат попал. По-матросски! Батя в солдатах али матрос?
- Погибши они на баксионе, - шепнула Ковальчуку Алёнка.
Бомбардир крякнул с досады за неуместный вопрос и сказал:
- Ты чаще приходь до нас, Николка.
- Я тут останусь! - вдруг заявил Пищенко.
- Командиров бы надо спросить, - задумался матрос, - вон они у тому блиндажу находятся.
Колька решительно направился к офицерской землянке.
- Постой! - догнал «го Ковальчук, - разом пойдём. - И пояснил: - За стрельбу твою скажу. …С бастиона Голубоглазка возвращалась одна. И в Кривой переулок Колька не пришёл ни сегодня, ни завтра…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Степан Ковальчук. Редут Шварца. «Похлеще Минье!» Дядька Маврикий. В подземелье. Конец пятьдесят третьей батареи.
Музыка, музыка, музыка…
Кажется, сейчас только она владычествует над редутом Шварца, разбомблённым, снесённым почти начисто. Светлые звуки венских вальсов наполняют окопы, врываются в землянки и блиндажи. В темноте они звучат особенно печально, вызывая воспоминания таких далёких мирных дней…
Ковальчук выпрямился, отбросил кирку в сторону и закурил.
- Вот, брат Николка, яки блинци, - задумчиво произнёс он, - музыку и ту до дела приспособили. Хитро!
Колька перестал копать и, облокотившись на лопату, стал ждать, что ему ещё скажет матрос. Но Ковальчук только сосредоточенно попыхивал цигаркой и молчал: мол, и так всё ясно. А полковой оркестр без всякого перехода сменил задумчивый вальс на развесёлую мазурку.
- Почему хитро, Степан Иваныч? - не вытерпел Колька.
- А як же! - тотчас же откликнулся Ковальчук. - От мы с тобою долбаемо землю ридну, долбаемо камень киркою та мотыгою, а союзник ни ухом, ни рылом не ведёт.
Думает, развлекается россиянин, польки та полонезы отплясывает. Музыка, брат Николка, всё собою покрывает.
- А-а! - протянул понимающе мальчуган. Ему до сих пор и в голову не приходило, что полковой оркестр только для этой цели играет. - Действительно, хитро!
- Кинется союзник на штурму, - продолжал Ковальчук, - чого ему опасаться, баксион-то порушен! Та не тут-то было!
Повстречаемо хранцуза, как подобает, пушкою та штуцером. Ha-ко, выкуси, мусью!
Ковальчук рассмеялся и шутливо толкнул Кольку в плечо.
- Спышь, бонбардир?
- И вовсе нет!
Колька склонился над разрушенным бруствером и ещё усиленней заработал лопатой.
Кто знает, сколько часов затишья отпущено им?
Степан Ковальчук тихонько запел не в такт музыке:
Сине море засинелося,
Молоде браття зажурилося…
Под тихий монотонный голос матроса Колька задумался.
Вспомнились ласковые руки матери. Больше всего он запомнил их постоянно мягкими и влажными от бесконечной стирки. Он всё время пытался увернуться от натруженных рук, спрятаться от материнских ласк - не мужское это дело обниматься… Даже могилы не осталось от матери, по ней прошла линия обороны англичан…
Вспомнился батя. До войны «отец» было понятием чисто условным. Положены мальчишкам отцы, вот и у него был. Что значит для него отец, Колька узнал совсем недавно, когда тот заменил ему и мать, и дом и стал самым дорогим человеком на земле: когда спали они вместе, тесно прижавшись друг к другу, стараясь согреться под одним полушубком, и когда хлебали щи из одного котелка. И вот его нет…
Воспоминания сейчас уже не вызывают слёз - время осушило их. Колька хмурится и, пытаясь отогнать думы, ещё усиленней нажимает на лопату. И, словно помогая ему, перебивая музыку, в сознание вплетается нехитрый мотив песенки Ковальчука:
Прощай, браття,
Прощай, ридна,
Тай прощай, дивчино…
Светло. Прекратили работу. Отправились в землянку поспать, пока не загремело…
Редут Шварца находился на левом фланге пятого бастиона. Ковальчук служил на нём с начала войны. Бывалый матрос и парнишка крепко сдружились. Матрос, никогда не имевший своих детей, впервые почувствовал отцовскую нежность и отцовскую ответственность за мальчишку. Колька, успевший хлебнуть горя досыта, платил ему сыновней привязанностью.
Сейчас они лежали вместе на нарах. Ковальчук неторопливо и немножко удивлённо рассказывал о своей жизни. Он прислушивался к собственным словам, и ему казалось, что ото вовсе не о себе он рассказывает, а о каком-то другом Ковальчуке:
- Хлопец я був ничего, справный. Норовистый тильки. Норов-от из мене так и вылазил. Как из тебе нынче! - матрос ласково посмотрел на Кольку. - Жили мы в Гайсинцях, на Подолии. Нас, почитай, на севастопольских баксионах половина из Подольской губернии будет. Ну так вот, норов, кажу, из меня так и пёр. Сказал я раз своему барину, у вас землицы меряно-немерино, а мий батько с утра до вечера на своей полосе мордуется и хлиба вдосталь николы не ест. По-што так? Закипел барин, як самовар-туляк, расхыркался, думал, слюною изойдёт, зануда.
Ковальчук замолчал, словно вновь оценивая и осмысливая прожитые годы.
- А дальше, что было, Степан Иваныч?
Ковальчук медленно, - видно, и сейчас, через много лет, воспоминания причиняли ему боль, - проговорил:
- Сволокли меня в сарай и избили.
- Избили! - встрепенулся Колька.
- Всыпали… розог двести, не мене. Може, и бильше, я уж и не упомню - паморки потерял.
У парнишки мучительно сжалось сердце щемящей жалостью к Ковальчуку.
- А вы, а вы… а дальше что?..
Ковальчук улыбнулся.
- Дальше? Анбары барину все попалыв да страху на него нагнав.
- Ну, а дальше? - торопил Колька. Он даже приподнялся на локтях, чтобы лучше слышать.
- Да ты ляг, Николка. Дальше ничего особенного и не було. Казаки прискакали, всыпали мне ещё раз и на службу военную упекли…
- Да, такая наша жисть собачья! И сейчас приходится класть свои головушки за етого помещика, - вздохнул кто-то на соседних нарах: видно, не один Николка слушал Степана. - Может, после войны какое облегчение выйдет?..
- Может, и выйдет, - в свою очередь вздохнул Ковальчук. - Одначе, - поправил он говорившего, - воюем мы не за помещика да барина, а за ридну батькивщину.
- Русь-матушка как была под помещиком, так и осталась. А мужик завсегда битым будет, - ответили с нар.
- Нет! - вдруг воскликнул Колька, вспомнив удивительные речи офицеров в землянке Забудского. - Уже после двенадцатого года Русь и мужик не те! И декабрьский бунт тому доказательство…
Сказал и страшно смутился. Но в землянке было темно и этого никто не заметил.
- Ишь ты! - уважительно произнесли на нарах, - малец-то у Ковальчука грамотный…
- Так после двенадцатого, говоришь? - засмеялся кто-то у входа.
Матросы и солдаты повскакивали с нар: это был голос командира редута.
Зажгли фонарь. В дверях стоял лейтенант Михаил Павлович Шварц.
- Не слухайте его, ваше благородие, - вступились за парнишку матросы, - неразумные речи говорит малец. Мужик, он был завсегда мужиком, мужиком и останется. От бога всё идёт.
- Нет, отчего же, - прервал их лейтенант, - доля истины есть в словах… в словах…
- Николки Пищенко, - подсказали ему. -…в словах матроса Николая Пищенко, - и, подчёркивая голосом, что не следует больше продолжать беседу на эту тему, обратился к Ковальчуку: - Выйдемте, Степан Иванович, имеется разговор.
Они вышли из землянки и остановились у орудий. Офицер вздохнул полной грудью и подставил лицо майскому ветерку.
- Хорошо, Степан Иванович?
- Гарно.
Было действительно хорошо. Ласковый ветерок шевелил зеленеющие кусты кизильника, играл с молоденькой травкой, которая уже успела прорасти на свежевыкопанных котлованах. Мерцали и перемигивались между собой звёзды. Кое-где слышались глухие взрывы и иногда дзиньканье штуцерных пуль о скалистый грунт. Но одиночные взрывы и выстрелы не воспринимались всерьёз и скорее напоминали собою театральное представление, где поначалу как будто и страшно, а вдумаешься: «так это ж не взаправду!».