Мальчишка в сбитом самолете — страница 17 из 52

На какой-то разбитой станции нас выгрузили, вещи повезли на склад, а нам велели «пока где-то устраиваться до завтра». Завтра обещали жилье. Помаленьку к вечеру все разъехались-разошлись, остались только мама и Фрося, Ваську успели затолкать в какой-то грузовик. Мамам велели «побачить жилье у тих хатках», показав на неблизкие дымы за холмиком. Уселись они с сумками в сани, а «хлопчику», то есть мне, возница велел посидеть пока тут, на станции, где хоть крыша есть, а потом, как устроятся, за «хлопчиком» приедут.

«Хлопчик» остался, огляделся. Было еще светло и не страшно. За станцией громоздилось что-то бесформенное, я пошел туда и обмер. Все поле было завалено разбитыми самолетами, а за полем дымил какой-то заводик. Полез я через кресты, свастики и звезды, забрался в кабину, которая закрывалась и спасала от ветра. Самолет был немецкий. Не в таком ли летел тот летчик, что головой мне кивнул? Долетался, гад. Ну, и я полетел. Стал дергать какие-то рычажки, нажимать на педали, но потом замерз и проклял войну вместе с Гитлером.

Когда стало темнеть, я услышал мамин голос. Боком вылез из кабины, поскользнулся на ленте с остроносыми патронами, выбрался и только тут почувствовал, что еле жив и голоден.

Тот же возница довез нас с мамой до чистенькой хаты, пояснив, что тут фрицы стояли, потому хата и уцелела. А мне уж было все равно — фрицы, не фрицы. Повалился на постель и уснул с надкушенной вареной картофелиной в руке.

Проснулся я от света. Мама и Фрося стояли надо мной, уже раздетым, с фонарем и что-то смахивали с одеяла.

— У, развели клопов, проклятые, — ворчала Фрося тихо.

Утром мамы ушли устраиваться в общежитие. А старенькая украинка подарила мне серую монетку со свастикой и стала рассказывать про немцев, которые жили здесь всю войну и спали с самыми красивыми местными девушками. Заметив, что я брезгливо поморщился, она усмехнулась:

— Спали, а куда денешься, и рожали. Только боялись, кабы по-немецки дитё не забалакало.

Мне захотелось поскорее уйти из этого дома, пропахшего чужим духом. Оделся, нахлобучил шапку. Старушка объяснила, что идти надо «все по тропочке, все прямо» и никуда не сворачивать, а то мин полно. По тропочке — так по тропочке. Вон сбоку и дощечка стоит. На дощечке два слова: «Мин нет». Пугала, наверное, старушонка, какие тут мины, кого подрывать.

Однако шел я точнехонько по следам других. По бокам тропки валялось припорошенное снежком барахло: немецкий ботинок, рваные варежки, разбитый винтовочный приклад, каска с дырой, доска, а из-под доски торчал уголок книжки. Постоял, подумал. Ну кто мину под книжку закладывать будет? Никто. Осторожно, по шажочку, подошел к книжке, потянул за уголок — примерзшая бумажная обложка и несколько первых страничек остались во льду, а серединка — у меня в руке. Спиной, по своим же следам вернулся к тропке, мельком посмотрел: стихи. Название книжечки и фамилия поэта остались во льду. Бумага какая-то полупрозрачная, хотя и плотная. Ладно, потом почитаем. Сунул книжку в карман. Вон и Васька машет. Иду, иду!

Всего-то ночь да утро не виделись, а встретились так, словно года два друг без дружки прожили. Он тащил меня по разбитому заводу, и его переполняли новости. У станков стояли тощие люди в шапках и телогрейках.

— Из концлагеря! — шепнул Васька. — Их наши освободили.

Потом мы остановились у грузовика, доверху заваленного одеждой.

— А это от других пленных осталось, которых убили и сожгли. Люди берут, у кого ничего нету. Холодно же.

Мне стало страшно, показалось, что одежда пахнет кровью и дымом.

Васька повел меня дальше, я едва успевал за ним. Ну и что особенного в этом неказистом крытом грузовичке с окошками, возле которого со значительной миной остановился мой друг? Тот долго терпеть не мог, выпалил:

— Душегубка. Машина смерти, изобретение фашистов. Видишь, окна слепые, сквозь них ничего не видно. Сажали людей в кузов, выхлопные газы шли туда же, и привозили на кладбище уже мертвых. Чистота и порядок. Перевешал бы всех сволочей, изобретателей этих, покарай их, Господь!

Долго бродили мы вокруг запорошенных снегом корпусов. Я показал Ваське найденную книжечку без обложки. Это были стихи про Ленинград, про войну. Васька неожиданно вспомнил:

— Тебя какой-то цыган искал. Где, говорит, Владик Леонов? Я не сказал, очень уж он черный, с усиками, как у Чаплина. Страшный такой.

А от какого-то сарая уже бежал на своих кавалерийских ногах мой дед Андрей. Обнялись, расцеловались. От дедова полушубка пахло поездом. Именно пассажирским поездом, а не теплушкой, это я сразу понял. Познакомил его с Васькой. Дед пожал ему руку и сказал, что Васька очень похож на Мишу в молодости. Я понял: деду теперь всю жизнь суждено помнить Мишу в молодости, потому что старости у его сына уже не будет.

Дед отвернулся, набил трубку крепким табаком, закурил и сказал, не оборачиваясь, что нам нужно торопиться, поезд будет через два часа, вещи уже в автобусе. У сарая и правда стоял и дымил старый автобус с выбитыми окнами. В автобусе сидела мама, махала мне. Васька оторопел:

— Какой поезд? Куда ехать? А я?

— Нам на родину, — ответил дед Андрей. — Хватит по чужбине болтаться. Отец вон его уже на Коломзаводе, в «чугунке».

— А я как же один? — Васька чуть не плакал.

— Я тебе письмо напишу! В Егорьевск! Мы еще не раз увидимся! — Я верил, что именно так и будет. И не ошибся.

Неловко обняв Ваську и поцеловав его в мокрую щеку, я вскочил в автобус. Автобус заскрипел, я махнул рукой из разбитого окна, Васька стоял понурив голову.

Автобус ехал долго, объезжал воронки, проехал мимо вчерашних моих самолетов и наконец остановился у станции. «Харьков», — прочитал я название, написанное свежей краской. Фашистская вывеска валялась в сугробе, какой-то мужчина рубил ее — видимо, на дрова. Автобус подъехал к багажному вагону, дед расплатился с водителем, и тот долго рассматривал советские деньги.

— Отвык, что ли? — суровый тон заставил водителя живо убрать бумажки в карман.

Потом мы с мамой и дедом сели в вагон, настоящий, пассажирский, с полками, только холодный, с замерзшими окнами. В вагоне уже было много народу, больше военных, хоть и холодно, они были в расстегнутых кителях; с медалями и орденами, краснолицые, видать, крепко хватившие. Они о чем-то увлеченно говорили, особенно горячился молодой лейтенант с медалью: «Как мы его саданули, как он побежал!» Седоволосый капитан с орденскими планками и нашивками, говорящими о ранениях, слушал его с едва заметной усмешкой, которая от молодого все-таки не ускользнула, и он нехорошо выругался.

— Что же вы при даме-то, — укоризненно сказал капитан, вставая и пропуская мою маму в ее котиковой шубке.

Он поднял меня, посадил на верхнюю полку. Мама с дедом уселись на нижних местах. Молодому лейтенанту с медалью не терпелось еще поговорить и поспорить. Смерив презрительным взглядом дедову старорежимную шапку «пирожком» и его усики, которые носил не только Чаплин, он пробормотал что-то насчет «тыловых крыс, которые жировали всю войну, пока другие проливали свою кровь». Дед вскочил и сказал лейтенанту, что тот еще настоящего пороху и не нюхал и лучше бы ему заткнуться, старших послушать, которые тоже кое-что повидали.

Лейтенант открыл рот от такого напора, мама попыталась успокоить мужчин, но дед уже разошелся, достал из кармана какую-то тонкую книжечку, раскрыл и сунул под нос лейтенанту, не давая ему документ в руки. Капитан вытянул шею, а лейтенант, скривясь, прочитал небрежно: «Горюнов Андрей Григорьевич…» И вдруг посмотрел на деда, как на чудо:

— В партии с восемнадцатого?!

Капитан встал и застегнул китель, а молодой все никак не мог опомниться:

— Ты… Вы и Ленина видели?

Дед молча сел, показывая, что он много чего видел, только знать это никому не положено.

Молодой вытащил из-под столика бутылку водки, налил немного в стакан и совсем другим тоном предложил деду выпить за Сталина и скорую победу. Капитан порубал колбасу и хлеб, один бутерброд предложил мне, другой — маме. Она улыбнулась, взяла боевой нож капитана, отрезала тонкий кусочек колбасы и, отказавшись от водки, стала аккуратно есть. Лейтенант и капитан смущенно смотрели на нее: моя мама была очень красивой.

Дед Андрей снял свой видавший виды «пирожок», залпом выпил водку и, не кривясь, покусал хлеб с колбасой. Потом сказал:

— А теперь за тех, кто не вернулся.

Выпили за погибших, молодой лейтенант все хотел что-то сказать, и дед улыбнулся ему:

— Ладно! Выпьем за то, чтобы ты и твои товарищи вернулись живыми и здоровыми. И поумневшими!

Потом он сказал всем «спасибо за компанию», влез на верхнюю полку и уснул. Капитан покачал головой:

— Боевой старик.

— В Гражданскую воевал, — сказала мама, и капитан уважительно заметил:

— Оно и видно.

А молодой лейтенант все приговаривал, качая головой:

— Везет же людям. Ленина видел.

Я лежал на своей верхней полке и листал найденную полукнижку. Стихи мне понравились. Каждый рассказывал какой-то случай: как ленинградского мальчика убило фашистским снарядом, как минометчики нашли под взорванным крыльцом портрет глазастой курносой девочки и били врага за эту неизвестную девочку и за всех детей:

Пусть наши мины грозные

Летят к врагу, свистя,

И мстят за безымянное

Советское дитя.

Я уснул и видел во сне прекрасный город Ленинград, его корабли, бьющие врага из грозных орудий. Проснулся, свесил голову. Внизу молодой лейтенант все к деду примазывался: расскажи да расскажи, какой он, Ильич-то? Говорят, простой. Дед на это ответил, что простыми только дураки бывают, на том разговор и закончился. Дед смотрел в окно на разбитую, истоптанную, выжженную нашу землю и, хотя папиросный дым слоями висел в воздухе, часто выходил в тамбур покурить.

* * *

Москва поразила меня людским морем и инвалидами, которые прыгали на костылях, катились на тележках или лежали на скамейках, бросив на землю шапку с мятыми рублями и трешками. Помрачневшие военные помогли нам выгрузить вещи из багажного вагона и проводили до зала ожидания. Лейтенант расплатился с носильщиком, уважительно пожал деду руку, капитан отдал честь, и они поспе