шили по своим делам.
А мы остались на вокзале ждать поезд на Коломну. Ждать пришлось долго, дед стоял за билетами, бегал по ближним магазинам, а мне очень хотелось пить, я скулил, и мама сердилась на меня. Мы и не заметили, как какой-то человек спокойно взял наш чемодан и понес. Вдруг из двери выскочил другой человек, вырвал наш чемодан и залепил вору такую оплеуху, что тот едва не упал. Народ бежал туда-сюда, тащил свои баулы, катили на тележках безногие, никому и дела не было до этого происшествия. А человек, остановивший вора, уже нес чемодан к нам, и мама радостно привстала к нему навстречу:
— Гришка, откуда ты, господи, живой!
Она попыталась поцеловать брата, но тот отстранился и закашлялся, приложив ко рту платок. Потом посмотрел на меня каким-то особенным, теплым и грустным взглядом, сказал, что я здорово вытянулся, и очень осторожно поцеловал меня в щеку, почти не коснувшись губами.
— Вы в отпуске? — спросил я дядю Гришу, вспомнив, каким он был боевым в шинели и с винтовкой.
— Нет, я, брат, вчистую, — усмехнулся дядя. — А вон и дед бежит, поехали.
Когда мы шли к поезду, темное небо над Москвой озарилось разноцветными огнями-букетами, где-то глухо бухали пушки. Я едва не упал, схватился за дядю Гришу, который тащил тяжелую корзину:
— Это победа, да?
Он остановился, еле дыша и вытирая пот со лба:
— Пока еще нет, это салют в честь возвращения домой Анны Андреевны и Владислава Николаевича. А салют победы мы с тобой еще увидим. Обязательно.
Поезд подали поздно, народу на платформе набралось тьма тьмущая, и мы еле пробились в вагон, где было тесно и душно. Я сидел на корзине, прижатый к стенке какой-то бабой с мешком. Напротив, на скамейке, примостились дядя Гриша, дед и мама. Сквозь дрему я едва слышал их разговор, в котором часто звучали слова: «туберкулез», «открытая форма», «на фронте». Мама спросила про Володю, дед ответил: никаких вестей. Я заснул, а колеса то стучали, то замолкали, и казалось, что ехали мы дольше, чем до Кустаная, и так же надолго останавливались.
— Паровоз опять меняють, — оповестила на весь вагон бабка-соседка, и это ее «меняють» сразу напомнило мне бабу Дуню с ее деревенским говорком, который и в городе никак не выветривался. Может, теперь выветрился?
Забрезжило утро, мы наконец приехали и выгрузились на низенькой, словно ушедшей в землю станции Коломна. Дед заворчал:
— До Голутвина не могли дотянуть, черти паршивые.
Да, помню! Голутвин — так наша конечная станция называется! И наша улица — Партизан, по-простому Партизанка, рядом с этой станцией. Мама часто вспоминала эти места, рассказывала о них. Я смотрел во все глаза, вспоминая довоенные картины. Лошадей с телегами точно не помню, это, наверное, теперь вместо такси. Возница попробовал торговаться, но с дедом Андреем этот номер не пройдет, поехали за ту цену, которую он назвал. Уселись, выехали на разбитое шоссе.
Ну, здравствуй, Коломна! Освежай в памяти, Владислав Николаевич, ведь, говорят, первые впечатления держатся в памяти всю жизнь. Центральная и единственная главная улица — Октябрьская. От нее отходят улочки, переулочки, названия на табличках самые что ни на есть железнодорожные: «Тендерная», «Колесная», где-то вроде была и «Паровозная», точно не помню… Простые двухэтажные домики, низ каменный, верх — деревянный. Какие-то почерневшие бараки. Сворачиваем. Переезд.
Выезжаем на нашу Партизанку. Вспомнил! Здесь мы с Мишей в «чижика» играли, окно соседям разбили. Домики одноэтажные, только в конце улицы — наш двухэтажный, а за ним — кирпичный, аж в четыре этажа, а потом — овраг, тоннель под железной дорогой, кучи мусора и замерзшие, как бы помягче выразиться, в общем, отходы жизнедеятельности человека. Дед сказал: канализация и вода будут весной, когда земля отогреется. Пока так обходимся. Дедушка, дедушка! Знаю я, что такое туалетное ведро и солдатский котелок!
Вот и наш дом. Забора нет — видно, сожгли в печке. Входи, любой жулик! Двор, заснеженные булыжники, помойка у сараев. Деревянная лестница, знакомый запах старого дома, второй, он же последний, этаж, дверь, обитая клеенкой, кнопка звонка.
— Жми! — кивает мне дед, и я нажимаю.
Едва внутри зазвенело, как дверь распахнулась, и меня схватили, обцеловали, обмочили слезами. Баба Дуня.
Она, конечно, постарела с тех, довоенных пор, только глаза остались такими же светленькими, только мокрыми. Тихонько высвобождаюсь, осматриваюсь. Бабушка смотрит на меня, как на чудотворную икону, хотя я никогда не видел икон в нашем неверующем доме. Та же кухня с громадной русской печкой, на которой валялись мы с Мишей. У печки под лестницей — коньки, острые и длинные, как ножи. Их мы и называли «ножи».
— Это Мишины и Володины, — говорит баба Дуня, пытаясь снова обнять меня, а дед сердитым голосом кричит ей:
— Мать, хватит тебе!
В дверь видна соседняя комната. Те же звонкие ходики с нарисованным Мавзолеем, черная, из плотной бумаги, тарелка радио. В кухне у окна длинная лавка, сажусь на нее и вижу липу со скворечником.
— Живут в нем? — спрашиваю.
— Живут, — отвечает дядя Гриша. — Летом скворцы, зимой воробьи. — Он сидит на маленьком стульчике спиной к горячей печке, хотя дома и так жарко. — Витька, чего брата не встречаешь?
Из комнаты выбегает, прихрамывая, невысокий шустрый курносый мальчишка и, пока меня раздевают, как маленького, с любопытством смотрит: брат же. Потом хватает меня за руку и тащит в большую комнату. Рывком выдвигает из-под дедовой кровати, покрытой тем же памятным лоскутным одеялом, корзинку с игрушками, вываливает на половичок какие-то сломанные грузовички, самолетики, патронные гильзы, половину немецкого автомата без затвора, попугая, кегли, дырявый мячик и еще много чего ненужного, кроме, конечно, автомата. Тут же братец взахлеб сообщает, что «такого оружия у всех полно, а в сарае у деда даже пулемет был, правда, дед его выкинул». Дед проворчал, что это не игрушки, что у вагонов с оружейным ломом надо ставить охрану. Витька сказал на это, что парни тащат не из вагонов, а из «чермета», куда битое оружие везут со всех фронтов на переплавку. Там и танки есть, и самоходки.
— Вот-вот, — сказал дед. — Их нам только не хватает — огород пахать.
Потом пришел папа со своим извечным чугунолитейным запахом, опять охи, ахи, поцелуи, обнимания. Он моет руки и лицо под рукомойником, прибитым к стене, вытирается и говорит виновато и невпопад:
— Ну вот, почти все и собрались.
Пока успокаивали бабушку, пока усаживались за стол, раскладывали московскую еду, мы с Витькой быстро наелись и стали перебирать его корзину, краем уха ловя взрослые печальные разговоры. О том, что от Володи ни весточки, что Гриша тяжело болен. Простудился, когда с товарищем поздней осенью переплывал на каком-то хлипком плотике речку, а потом долго лежал в сырой глине, прикрывая пулеметным огнем высадку нашего десанта. Я подумал, что и мой Миша, может быть, так же, с тяжелой катушкой телефонного провода, плыл по ледяной реке или бежал под огнем противника, налаживая связь, без которой никак.
Потом заговорили обо мне: отдавать ли меня сейчас, почти в середине учебного года, в третий класс, «парень-то столько пропустил, не догонит».
— Догонить! — сказала баба Дуня, а Витька закричал, что нечего братана в школу весной загонять, для этого осень есть. Пускай «поотдыхаить», пока можно, намучиться еще успеет!
Дед своими цыганскими глазами мне прямо в душу заглянул, верного ответа дожидаясь. А когда я сказал, что догоню, он облегченно вздохнул:
— Вот это по-нашему!
— Ладно, не бойся, — успокоил меня братец-второклассник, — я тебя поведу, все тебе расскажу, со мной не пропадешь! А в выходной город тебе покажу, все башни облазим!
Начались крики и маханье руками. Вспомнили все Витькины синяки и шишки, только деликатно никто не сказал о его сломанной когда-то ноге.
Начальную школу номер двенадцать помню хорошо. Деревянное длинное одноэтажное здание стояло на территории кинотеатра, и по вечерам возле нее гуляли парочки, танцевали под звуки духового оркестра. Саму учебу не запомнил, она давалась мне легко, чего не скажешь о Витьке. Учебники и тетради были настоящие, учиться по ним — одно удовольствие. И сумка у меня была самая модная по тем временам — боевая, полевая, офицерская, на барахолке купленная у какого-то безногого военного. Отдавал он ее со слезами на глазах, за копейки, даже не отдавал, вручал, как боевую награду, приказав учиться только на отлично. «У нас иначе не бывает!» — сказал дед. В этой сумке все еще лежали карта с какими-то значками и стрелками, цветные карандаши и настоящий военный компас! Мой старый большой пенал в нее не влезал, да и не место ему среди таких вещей, рассудил я. Окончив третий класс, я все искал на рынке того военного, чтобы отрапортовать ему об отличных оценках, но не нашел.
В выходные братец показывал мне город, предупреждая, где можно ходить одному, а где только в куче. Лазили мы с ним и по разоренным церквам, и по разрушенным башням Коломенского кремля, где пахло туалетом и запустением. Потом, в Литературном институте, я вспоминал эту картину, когда писал курсовую работу «О чем молчат башни». Они, свидетели героических битв коломенцев с Ордой, не хотели рассказывать о стыдной последующей жизни, о разрухе и забвении.
— Ничего, восстановят их, и будут они еще красившее! — уже тогда верил Витька, пробираясь в самую приметную башню кремля — Маринкину и показывая с высоты, куда можно ходить, а куда не стоит.
Больше всего братец пугал меня «монастырскими» ребятами, которые жили в старых монашеских кельях, кое-как приспособленных под жилье. Опасаться велел и «митяевских», из домов, что за Партизанкой. А перед Митяевом были еще Ямки — дикий поселок с ямами.
Витька стращал меня историями про банду «Черная кошка», грабившую и убивающую направо и налево, про мелкую шпану, которая срезает коньки с валенок и шарит по карманам у касс кинотеатра. Мне не очень-то верилось во все эти истории, но я чувствовал, что народ стал озлобленным, готовым на всякие гадости. Особенно заметно это было по чужим мальчишкам. Они то ножку подставят, то толкнут, то пуговицу оторвут, то шапку на крышу школы забросят, да еще и в снегу изваляют. Лица злые, глаза сощуренные, острые, и ходят толпой. Витька говорит: их надо лупить поодиночке, только потом еще хуже будет, если поймают. Лучше всего, конечно, кучей ходить или с пистолетом. Самого его не трогали — знали, чей сын Витька Горюнов, боялись отца. Скоро и ко мне перестали придираться, когда узнали, что я — Витькин брат. Жить стало полегче.