— Что с них взять, — говорила мне бабушка. — Отцов-то поубивали, а матери на заводе с утра до вечера. Или вон семечками торгують на переезде.
Семечками торговали женщины, а махоркой — инвалиды. Их было много, на улицах, на рынке, на станции, — безруких, безногих, всяких.
Постепенно мы устроились. Заняли маленькую комнату, дед с бабушкой остались в большой, а в третьей комнате обитали подселенцы, рабочие с Коломзавода, муж и жена, люди молчаливые, тихие. Было тесновато и непривычно. После степной тишины я долго не мог привыкнуть к шуму поездов за окнами, в каких-то ста шагах от нашего дома; дом дрожал, когда по рельсам шли тяжелые составы. К паровозам я постепенно привык и даже полюбил их. Они казались живыми и, как люди, тяжело дышали на подъемах. Да и как не любить паровозы, когда Коломна была их родиной и все наши работали «на паровозке». Каждое утро, после гудка, через наш неогороженный двор шли на завод люди; крыши завода, еще закрашенные маскировочной краской, хорошо были видны из наших окон. Шли в основном женщины, подростки и старики, вроде моего деда.
Дед был на пенсии по состоянию здоровья, но все заводские дела знал и переживал за них. Ведь он еще в восемнадцатом шагал в лаптях из деревни по льду Москвы-реки в свой цех, с тех пор ноги и застудил. Дед и в первых субботниках участвовал, и воевал на Гражданской, много чего ему пришлось пережить. Рассказывал дед о прошлом редко и неохотно, а другой бы с трибуны не слезал.
От него я услышал, что завод тоже эвакуировали в Сибирь, а в оставшихся цехах на старых станках малолетки и старики ремонтировали танки, самоходки, выпускали детали «катюш», точили снаряды, сваривали противотанковые «ежи». На Коломенском заводе были выпущены два бронепоезда, и команду набрали из местных рабочих. Так что, с гордостью говорил он, и мы фашистов громили.
Дед не сидел без дела. На нем — все мужские заботы. Каждое утро он прежде всего заглядывал в почтовый ящик, но тот пустовал, вестей от Володи так и не было: жив ли, убит, без вести пропал? Про плен дед не думал. Боялся, что упал самолет где-то в лесу и взорвался, никто теперь и не найдет могилу. Постояв у пустого ящика и повздыхав, дед шел в сарай рубить дрова. Потом носил воду в дом, топил в комнате изразцовую печку-голландку торфом, по утрам выгребал золу и выносил ее на помойку. Он и с ведрами туалетными лично управлялся. Кстати, его посещения уборной были действом почти ритуальным. Дед надевал телогрейку, свой каракулевый «пирожок», заматывал шею шарфом и с ведром шествовал в промерзший туалет. Там сидел долго, курил, а баба Дуня ехидно спрашивала через дверь, не отморозил ли чего. Но дед не находил нужным ругаться с женщиной, куда больше доставалось нам с Витькой, когда мы возились на печке в кухне и бросались луковицами. Дед обзывал нас «шелудивыми и паршивыми», это было самое страшное у него ругательство.
Минуты, когда черный кружок радиоточки передавал последние известия, для него были святыми. Дед прислонял ладонь к уху, слушал. И упаси бог в это время помешать ему! Тем более, вести передавали хорошие, враг отступал, наши продвигались к Германии.
Мы с Витькой тоже не сидели без дела — помогали деду чистить снег во дворе, вытаскивать ведра с золой, ходили в лавку за керосином, терпеливо отстаивали в очередях, когда «выбрасывали» мыло, масло или еще какой-то дефицит: давали-то «на человека». И зорко следили, чтобы жулье не залезло к нам в пустой карман. Мелких жуликов «учили» на месте сами разъяренные бабы. С крупными бандитами из «Черной кошки» мне близко сталкиваться не пришлось, хотя все это где-то рядом было.
К нашим подселенцам приехала из Сибири родная племянница, краснощекая, высокая, с двумя большими чемоданами. Зачем приехала и что в чемоданах, нам было безразлично, ну, прибавился еще один человек на кухне, ну, станет вонять еще одна керосинка, делов-то!
Нам-то безразлично, а вот другие — видать, по простоте души — спрашивали, что приволокла «баба здоровенная». Особенно интересовался худой парень с челочкой из-под шапки. Он ужом вертелся возле деда, который на переезде покупал у инвалидов махорку. Дед закурил, попробовал табак, одобрил и нехотя ответил, что в чемоданах кирпичи да гвозди. Парень постоял, соображая, а потом крикнул деду вслед:
— Врешь ты все! Как же она все это унесла? И зачем ей кирпичи?
— Должно, быть на продажу, — буркнул дед. — Продаст — корову купит.
Я над глупым парнем от души потешался, но вопросик возник: а что же все-таки привезла краснощекая племянница? А привезла она, как выяснилось, домашние харчи: банки с солеными огурцами-помидорами, моченые яблоки, варенье. Нас угощала от души, а подселенцы просили никому не говорить — мало ли что, люди всякие бывают. Вон, гляньте, какой-то под окнами ходит. Я посмотрел и узнал того парня с челочкой, к нему подошли еще двое и заговорили о чем-то, часто сплевывая себе под ноги и украдкой бросая взгляды на наши окна. Дед сказал: ерунда все это, — но в тот же день приделал к входной двери еще один кованый крючок.
А ночью нас разбудил какой-то шорох за дверью. Подселенцы босиком, на цыпочках прокрались к нам и шепотом попросили спрятать их паспорта, чтобы бандиты не выкрали. Дед подошел к двери, а папа прогнал всех из прихожей, велел мне на печку залезть, а сам встал перед дверью с ружьем в руках. Баба Дуня сказала, что надо бы из окна закричать, позвать людей, а я посоветовал папе зарядить оружие патронами с картечью, чтобы кучнее было. За дверью все шуршали и шуршали, пытаясь взломать замок по-тихому. Мне из маленького окошка за печкой хорошо была видна папина тощая спина. Вот он взвел оба курка, раздался щелчок, и тут же кто-то побежал вниз по лестнице, потом хлопнула уличная дверь. Мы, не включая свет, кинулись к окнам. По заснеженному тротуару пробежали три тени и скрылись во тьме. Фонарей на улице не было, и взломщиков мы не разглядели. Дед открыл и осмотрел дверь — внутренний, давно не действующий замок был выломан.
— Спецы шелудивые, — усмехнулся он. — Мои крючки открыть — это вам не по карманам шарить.
— Папа, — сказал я, — у тебя двустволка, а их трое.
— А еще приклад-то, — усмехнулся отец.
В милицию мы не пошли, а у себя в цехе папа рассказал товарищам, как он «на зайцев ночью охотился». Слушали сочувственно, особенно какой-то парень с челочкой, который посоветовал в следующий раз стрелять через дверь. Я ходил и гордился папой, а он хвалил меня: вот какой молодец, кто паспорта просит спрятать, а кто советует, какими патронами заряжать.
Вечером мы отдали паспорта подселенцам. Они от души поблагодарили папу и всех «за сочувствие», угостили солеными огурцами.
Пришли дядя Гриша с Витькой.
— Жалко, меня не было, — сказал дядя Гриша.
А бабушка посетовала, что такой хороший сон ей эти бандиты перебили. Я подумал, ей Миша приснился. А она сказала, что видела щеночка, который к ней «так и ластился, так и ластился». И в этот самый момент кто-то по-хозяйски трижды позвонил в дверь. Краснощекая племянница побледнела, папа встал, собираясь идти за ружьем, а бабушка смело, как будто ждала кого-то, пошла к двери и распахнула ее. На пороге стоял летчик в заснеженной шинели. Старший лейтенант. Бабушка припала к нему и закричала:
— Щеночек ты мой ненаглядный, где же ты пропадал так долго?
Слезный пир
Вечером у нас был пир. Подселенцы от души наложили в миску соленых помидоров и огурцов. Баба Дуня в честь такого праздника не стала возиться с вонючей керосинкой, а истопила печь, напекла в ней ржаных лепешек, приготовила топленое молоко с жирной коричневой пенкой, нажарила картошки, которую осенью собрали со своих соток. Сотки выделил завод, спасая от голода рабочих. Дед вытащил из секретных закромов две бутылки водки. Дядя Володя дал нам с Витькой по плитке шоколада — царское угощение, половину мы слопали (каждый свою половинку), а остальные разделили на дольки и положили на стол.
Дядя Володя сидел в центре стола, пил водку и рассказывал о своих военных приключениях. Оказывается, он на грузовом планере доставлял партизанам оружие и продовольствие. Потом вместе с партизанами жил в лесах, дрался с карателями, пускал под откос поезда. Мы слушали его затаив дыхание. Краснощекая племянница не сводила с Володи восторженных глаз, а тот вдруг надолго замолчал и после через силу стал рассказывать про сожженные деревни, про повешенных местных жителей, про малых детишек, пригвожденных вражескими штыками к земле.
Племянница побледнела, схватилась за щеки.
— Господи, господи! Разве ж это люди! — всхлипывала баба Дуня, а дядя Володя пил и пил водку и почти не закусывал.
— Ничего, — говорил, хмелея, — зато потом мы им дали, когда я в авиационный полк попал. Это уже после госпиталя. — Поперхнулся, посмотрел на бабу Дуню. — Да так, легкое ранение, ерунда. Знаешь, мам, как наши летуны говорят: грузим бомб, сколько можно и сверх невозможного.
Дед заметил, что, мол, многовато сынок пить стал, раньше-то и в рот не брал. Дядя ответил, что так уж сложилось. Собьют — друзья пьют за упокой, вернулся живой — все пьют за здравие. И обнял бабу Дуню:
— Обещаю вернуться только живым, мам!
А я подумал, как в жизни все переплетается: улица Партизан, Володя был у партизан… Скорей бы уж появилась улица Победная!
Никто не спрашивал, на какой срок дядя Володя приехал, словно опасались опять потерять его надолго. А он потихоньку оттаивал в родном доме, заводил патефон или приплясывал под частушки. Мы с Витькой не отходили от него, рассматривали две его медали «За отвагу», орден Красной Звезды и еще какой-то, видно иностранный. Про Мишу не говорили, чтобы не расстроить, а он тоже молчал, жалея бабушку.
Однажды, вытащив обойму из пистолета, дал нам с Витькой «пощелкать».
— «ТТ», — определил братец, — хорошая машинка. А у нас тоже полно оружия, притащить?
Дядя сказал, что не надо, устал уже до смерти от этого оружия, ему бы патефон и пластинки, и пивка хорошего.
Когда пришла моя очередь «пострелять», я забрался на подоконник и начал «палить» по прохожим через стекло. Под «обстрел» попался знакомый уже парень с челочкой, ему тоже досталось. Он постоял в удивлении, потом побежал, пригнувшись. Беги, своим расскажи, какое у нас оружие!