Генерал-директор остановился у паровоза, не близко и не далеко — на средней дистанции, заложил руки за спину. Витька хмыкнул: точно так же встали и некоторые другие начальники, только Абрамыч подсунулся со своей ладошкой:
— Что?
Директор дрыгнул губой.
— Ты мне покрась его, чтоб как картинка! — сказал писклявым голосом, и я поразился такому голосу у такого важного начальника.
Витька высовывался, высовывался из-за ржавого старого тендера, пока не высунулся весь. Директор уперся в него острым взглядом, поманил пальцем.
— Бежим! — крикнул братец.
Вскочил, кинулся. Но никто за ним не погнался.
Тут и я вышел на свет.
— Здравствуйте, — сказал вежливо (вежливость города берет), и Витька уже стоял рядом.
— Кто? Фамилия? — отрывисто спросил директор. — Где рабочее место? Откуда?
— Оттуда, — махнул Витька рукой.
— Это наши, — сказал Лев Абрамыч. — С Партизанки хлопцы. Паровоз пришли поглядеть.
Директор шевельнул густой бровью, Лев Абрамыч умолк. Отец протолкнулся вперед:
— Это сынишка мой и братец его двоюродный, Гриши Горюнова сын.
Директор поднял Витькин подбородок:
— Вылитый Григорий. Только носом не вышел, курносый, а так вылитый…
— И носом я вылитый, — обиделся Витька.
Начальники подступили поближе, закивали, заулыбались, обрадовались, что Витька вылитый.
— И ты на батю похож, — обрадовал и меня директор, — такой же тощий.
«Сам-то больно жирный», — мысленно ответил я, а он прочитал мой ответ на физиономии, и что-то веселое на миг блеснуло в его глазах.
— Ну да, и я не жирный. А когда нам с тобой, парень, пузо растить, — сказал он и почему-то с неудовольствием посмотрел на кругленького Льва Абрамыча. Потом крикнул поверх голов: — Начальника охраны ко мне! — Подбежал дедка Савелий, глаза слезятся, фуражка на лоб падает. — Выгоню сукина сына, — раздельно произнес сам и отвернулся.
— Старик же, — бросил ему в спину Лев Абрамыч, и директор повернулся, покосился на меня. А мне-то очень жалко было дедку Савелия.
— А дисциплина? — крикнул директор. — Как без нее, а? — И повернулся к начальнику охраны: — Проводить через ворота. И дырки чтоб завтра заделать!
— Ха! — удивился Витька. — Забор-то вон какой огромный.
Начальники насторожились, директор странно фыркнул, и Витька, доверчивая душа, полез вперед, вступая в разговоры с занятым до смерти человеком:
— А где железный кочегар? Врут, что ли?
И такое звериное любопытство было в Витькиных глазах, так ему хотелось поглядеть на страшного железного кочегара, что генерал в пиджачке сказал буднично:
— Лезь!
Витьку дважды не приглашать. Цепляясь за поручни, полез по крутой лесенке в кабину. Схватился за ручку, подергал:
— Никак!
— Резина приклеилась! — быстро и виновато сказал начальник сборки.
— Отклей, — велел директор, и сборочный начальник с трудом отодрал чмокнувшую дверь.
Мы с Витькой влезли в кабину машиниста. Увидели ручки да штучки, да стрелки всякие. Прикрытая кожухом, к топке вилась штуковина вроде винта от мясорубки.
— Это и есть кочегар, — хмуро сказал начальник сборки, — шастают тут на нашу голову.
Витька спустился очень кислый. Директор развел руками. Дедка Савелий повел нас к проходным, норовя по привычке схватить за воротник, как хватал ремеслуху.
— Да идем мы, идем, — вырывался Витька: и рамный его манил, и кузовной, а больше всего — цех модельный, от которого пахло краской и стружкой.
Дедка выпихнул нас из проходных, возле которых уже стоял дядя Гриша, тряс слегка кулаком:
— Где вас носит?
— С самим беседовать изволили, — криво усмехнулся начальник охраны, сдавая нас с рук на руки.
Мы уселись тут же, в скверике, и Витька, торопясь локтями, кинулся рассказывать:
— А мы в дырку, а он — раз, а мы ему — ничего не знаем, а он — давай отсюда, а то по башке!
— Стоп! — сказал Григорий. — Владька, переведи! — Я стал переводить. Витька приваливался ко мне, тяжелел, посапывал. — Испекся, — ласково прошептал дядька.
Пожар
Мало ли, много ли прошло дней, только однажды опять Витькины вопли под окнами. Режут, что ли, кого? Высунулся. Уже и осенью попахивает, и школой родимой. От реки — туман, от завода — гарь и дым.
— Паровоз! Тама! Готовый! — прыгает неугомонный Витька.
Паровоз, паровоз, надоел он мне! Идти не хочется, но как же — такое зрелище да без братца.
— Нюрка! — торопится и дед Андрей. — Дело всенародное! Праздник всеобщий! Где мои валенки с галошами?
Какой же это праздник? В холодном утреннем сквере ни плакатов, ни оркестра. Ходит возле паровоза кучка народа, что-то разглядывает. Мужик с факелом тычется туда-сюда. Пахнет свежей краской и еще чем-то едким.
— Завтра комиссия, вот и спешат: крась, крась! — услышал я глуховатый голос Льва Абрамыча. — А краска — дерьмо, не сохнет. На воздух вывезли — возможно, поможет. Потом опять в цех — докрашивать.
Маневровый паровозик, дохляк с огромной трубой, подкатил. Машинист спрыгнул на землю:
— Цеплять, что ли?
— Да погодите, товарищ. Еще не время. Подождем солнышка. Не надо спешить, — как-то очень вежливо сердится Лев Абрамыч.
Народ прибывает, вот и дядя Гриша подошел, полюбовался. Слышатся восхищенные возгласы:
— Хорош! Красавец! На таком бы прокатиться с ветерком!
— Цепляй давай! — командует мужик с факелом, низко наклоняясь и тыча куда-то под железное брюхо могучего паровоза.
И вдруг полыхнуло высокое чадное пламя. Паровоз мигом стал огненным. Закричали пацаны. Шарахнулась толпа. Отпрыгнул, бросив факел, горящий мужик. Дядя Гриша сбил его с ног, стал катать по земле. Кто-то набросил на него свое пальто. Светло стало, как днем. Воняло горелой краской.
— Ой, ты! — восхищенно бормотал Витька, не отрывая глаз от полыхающего паровоза.
Мужик-поджигатель встал, поднял затоптанный факел, оглянулся на людей, в оцепенении бормоча:
— Братцы, чего же будет, а, братцы?
Затихла толпа, снова помаленьку подходя к паровозу, который погас и будто растворился в дымных утренних сумерках. В воздухе горько, чадно. Мужик с факелом бродил, воняя опаленным ватником, тихонько матерился и всхлипывал.
— Ладно тебе, — сказал ему Григорий. — Главное — живой.
— Если б не ты, парень, — повторял мужик слезно, — если б не ты!.. Я б теперь. Если б не ты…
Шелковая рубаха дядьки в саже, лоб испачкан, светлые брюки уже не праздничные, штанина разодрана. Вставало солнце, и страшным призраком вырисовывался горелый паровоз.
— Братцы, чего ж теперь будет? — затянул опять факельщик.
— Сажать таких! — раздался разъяренный голос деда Андрея. — Черт шелудивый со своим факелом! Башку оторвать! Весь народ старался напряженно, а он!.. Сажать!
— И сяду, что ж, — обреченно сказал мужик с ненужным факелом, который все еще держал в руке. — Простите, товарищи.
Сел он или нет — не знаю. А Льва Абрамыча забрали. В тот же день, вечером. Крытая машина приехала прямо во двор, в ворота. Дора Львовна зажимала рот кулаком. Глаза у нее были огромные, черные, какие-то огненные.
— Не толкайте меня, пожалуйста, я сам, — покорно повторял Лев Абрамыч, идя к машине.
Его и не толкали. Двое в штатском стояли поодаль, смотрели устало.
— Постой, — говорил им справедливый мой дед, — не он же с факелом.
— Там разберутся, — ответил один из штатских, и всем стало холодно и от ледяного тона и от страшного слова «там».
Дед Андрей вдруг начал торопливо шарить в своих карманах, вытащил кисет с махоркой, сунул в руку Льву Абрамычу. Один из штатских шагнул было, но потом махнул рукой и остановился. Машина урчала незлобиво.
— Нельзя же так, — сказала баба Дуня, — человека собрать надо.
Она побежала в дом, чужая, суетливая.
— Да не спешите вы все! — сказал Григорий чертовым гостям. — Чего спешить — не война ведь.
Штатские на него поглядывали и не спешили. Переминались с ноги на ногу, пока баба Дуня не вынесла узелок с харчами.
— Пора нам, — сказал один из штатских дядьке, и тот брезгливо пожал плечом.
Машина уехала. Дора Львовна посмотрела на деда:
— Спасибо вам…Только он ведь не курит.
— Другим даст, — сказал дед, и Дора Львовна встала коленками прямо на траву и заревела, как девчонка.
Нам тоже жалко было доброго человека Абрамыча, который никогда не орал на нас с Витькой, даже тогда, когда мы высадили его стекло тряпичным мячом. Он всегда разговаривал с нами как с равными и, спрашивая, как дела, не торопился уйти, а дожидался ответа.
— Надо что-то делать, — сказал дядька и постучался в окно к соседу Федору, которого все не любили: когда-то Федор работал в органах, потом был уволен за пьянку. Поговаривали, что у него полно всякого добра, однако мы с Витькой никакого такого богатства у соседа не видели — одни самописные лебеди да клеенчатые красотки. Федор вышел босой, в синих галифе, в меру пьяный.
— Чего, тетя Дунь? — спросил он: только бабушка и могла с ним разговаривать.
Послушал, покивал и ушел молчком в свою коморку — рисовать белых лебедей.
— Выпустят, — неуверенно сказал дед Андрей, — по всему видно, что выпустят.
А праздник все-таки был. И трубы гремели, и ленточку резали, и речи, ветром задуваемые, кричали прямо с покрашенного заново паровоза. «Мы с вами поработали! — распинались какие-то тузы. — Мы потрудились!» И Партизанка с гордостью оглядывалась: вот я какая, чего сумела. Скромно, позади всех, стоял дядя Гриша, не хлопал, гордился молча. Какой-то человек в нафталине бормотал:
— Мы — рабочий народ, мы горы своротим, ежели…
— Мужик! — узнал Витька того, с факелом. — Ты не в тюрьме?
— Я завсегда! — шумел факельщик, убегая от братца. — Я, что ли, краску подсунул? Я так прямо и написал.
— Сволочь, — качнулся дядя Гриша, и мужик, уже издали, отбрехивался:
— А мне что, я человек маленький!
— Жрать — так все большие, — сказал Витькин отец, и мой братец посмотрел на него с уважением.