Мальчишка в сбитом самолете — страница 35 из 52

В маленьких проходных сопливка с наганом в кобуре долго разглядывала отцову красную книжку, а разглядев, покраснела, видно, от восторга:

— Ой, Николай Иванович, простите! — Отодвинулась в сторону, глядя на меня.

— Сынишка! — сказал отец.

Не люблю, когда меня так называют. Вон и девчонка с наганом вроде бы усмехнулась:

— Входите, юноша.

И мы вошли.

— Вот он, — сказал отец, глядя восторженно на все эти ворота, тополя, рельсы, трубы, закопченные окна, как будто видел их в последний раз.

Я-то думал, что только старики малахольные. О чем угодно они говорят нормально, ругаются в очередях, по шее могут заехать, но едва речь заходит о родном заводе — не скажи ненароком про грязь и копоть. Затрясутся старики, усами зашевелят, бровями задвигают: «Да знаешь ты, пацан, как мы в двадцать четвертом-то годе, в январе месяце!» И точно год назовут и месяц, в котором они собирали, создавали и выпускали… Мост для Питера, трамвай для Киева, пароход для Нижнего, трактор для всей страны. Тот трактор, говорят, сам Ильич видел. Отец такой же странноватый сделался: шагал хозяином, смотрел с гордостью:

— Ну, куда двинем? Куда хочешь?

Да никуда я не хочу.

— В модельный, — сказал неуверенно.

— Пойдем в модельный!

Он, как маленького, взял меня за руку, и мы долго ходили по уютному, светлому модельному цеху, где какой-то дед расхваливал свои доски-стружки, краски и замазки.

— Приходи к нам — не пожалеешь, — сказал на прощанье.

Спешу и спотыкаюсь!

— Ну, — спросил отец, — интересно?

А сам прищурился: то ли еще будет!

— Здорово, — сказал я, чтобы не обидеть человека.

И в гулкой паровозной сборке мы побывали, поглядели на некрашеные и крашеные локомотивы, послушали, как с визгом крутятся на каких-то роликах колесные пары.

— Обкатка! — крикнул мне в ухо отец, и я вспомнил «Обкатку» газетную, с лодырями и бракоделами.

И в «чугунке», в этом пыльном, жарком кромешном аду, мы тоже походили, сторонясь раскаленных и остывающих болванок, поглядели в синие глазки печей-вагранок, где плавился ослепительно-белый металл. И тут нашелся рассказчик, который водил нас по стержневому, формовочному, заливочному участкам, показывал формовочную смесь; эту смесь неуклюжие женщины в брезентовых робах заталкивали в деревянные ящики — опоки; набивали ящики плотно, чтобы не было трещин, дырочек в земле: от них в металле раковины, язвочки, каверны. У дяди Гриши тоже в легких каверны.

— Привет! — машет нам рукой Катерина, ловко цепляя крюками какой-то ящик, который поплыл потом куда-то над цехом.

И она тут своя, на своем месте.

— Как раз поспели! — радовались заливщики, тоже все в брезенте, на котором ни складок, ни карманов: если металл брызнет, чтобы в карман не залетел, чтобы стряхнуть можно. Как же, стряхнешь! Отец рассказывал: ковш однажды опрокинулся — только пар в потолок, и все. От человека и робы не осталось. — Как раз поспели, хорошо!

Мужики надвигали на глаза очки с темными стеклами, и нам с отцом такие же выдали, чтобы на раскаленный металл смотреть. Кто-то ударил длинной железякой в какую-то дыру, и все осветилось, потекла в ковш огненная река, на которую и в темных очках смотреть больно. Вот это, и верно, зрелище! Едва отдышался у цеховых ворот. Довольный отец смеется, ничего не спрашивает. Я подышал осенним дождиком, подумал о том, сколько же мучений нужно пережить человеку, чтобы появился один железный паровоз. А стоит ли он таких мучений? Отец нахмурился, когда я сбивчиво попытался донести ему эту свою философию.

— Чудак ты, — сказал задумчиво, — а если нужно?

— Кому?

— Народу, стране, нам с тобой. Не в телеге же скрипучей всю жизнь ездить.

— Я бы тут ни в жизнь работать не стал. Лучше в лесу жить, зверей разводить.

— А тут кто будет? Пушкин?

Я сказал уверенно:

— Машины, автоматы.

Отец вздохнул:

— Кто знает, может, так и будет… Я вот с «чугунки» начал, потом в «медяшке»… В «медяшку» пойдем?

— Пойдем.

В «медяшке» оказалось не так страшно, как в «чугунке»: цех маленький, детальки веселенькие, золотистые, так и схватил бы… Но я не хватал: схватишь не ту — припечется к ладони. «Так», — кивал отец и вел меня в бытовки, в столовку, в которой окружили нас женщины, усадили, навалились со всех сторон:

— Как вы там, Николай Иваныч? Без вас плохо, Николай Иваныч!

Отец наклонял голову, губы его подрагивали. И бабоньки вдруг притихли, стали поглядывать на отца с жалостью. И какая-то пожилая спросила:

— Небось без своих-то тяжко?

Отец ответил:

— Тяжко, Петровна, тоска.

Женщины закивали, закручинились вместе с отцом, кучей пошли провожать нас, благо обед у них, свободная минутка. За воротами Петровна сказала, погладив меня по голове шершавой ладонью:

— А мы, Иваныч, каждый день вас вспоминаем и желаем, чтобы и там вам работалось хорошо, без печалей и забот.

Отец вдруг снял кепку и поклонился женщинам:

— Спасибо вам.

Те в ответ загудели низко…

У дома нас встретили дед и Витька. Братец закричал обиженно:

— Где вы, где вы без меня-то? Рассказывайте! Быстро!

Мы с отцом переглянулись: как рассказать быстро про «чугунку», про столовку, про пожилую Петровну из «медяшки»?..

Досточки

Отца вдруг вызвали в Москву. Зачем, куда — никто не знал.

— Возможно, по поводу той бумаги, — сказал отец деду, и тот ничего не ответил, только помрачнел, хоть мрачнеть ему было уже некуда.

Весь день после школы мы с Витькой шлялись по двору. Полезли в сарай — пошарить в дедовых железяках, увидели струганые дощечки, которые Витька тут же кинулся прилаживать для качелей. Дед молча отнял, влепил подзатыльник.

— Досточки жалко, да? — скривился братец. — На кой они тебе?

Я-то знал «на кой»: дед не раз собирал из них пирамидку, ставил наверх красную звездочку и, всхлипнув, опять разбирал.

Федор, сосед, смотрел с укоризной:

— Чего, дед, мудришь? Если что, завод и оградку, и памятник…

— Уйди, черт паршивый, — сердился дед. — Мишка мой неведомо как покоится, дай хоть этому сыну самому мне… Уйди!

Федор потоптался и сказал, что рановато о смерти думать: обычно такие с водой уходят. А до воды еще далеко, только первый снег выпал, покрыл пыль, листья.

— Думаешь? — с надеждой спросил дед, и Федор сказал:

— Знаю!

Витька с обидой швырнул «досточки», дернул меня за рукав:

— Пойдем, брат, на печку, поболтаем.

И на теплой печке, в полутьме, велел мне рассказывать «случаи». Чтоб из жизни, из первых, так сказать, уст. Как мы в эвакуации в Казахстане жили, как волки, наглые, здоровенные, за бабами на прорубь ходили — пугали.

— Как, как? — поеживался Витька.

— А так: сядут вокруг и скалятся, а тетки глядят как примороженные.

Витька толкается, приказывает дальше рассказывать, что тысячу раз слышал: как мы в школу по веревке ходили, чтобы в пургу не унесло, как вместо тетрадей выдали нам грифельные доски.

— Здорово! — радовался братец. — Ошибся — стер все, к чертовой бабушке! Училка подошла: где задачка? А нету ни хрена! А батя твой из Москвы нам чего при везет?

Батя не привез ничего. Поехал он в столицу на машине, в которой мягкие сиденья и ласково урчит мотор. Как-то раз проехался Витька с батей до исполкома — и неделю об этом всем рассказывал! «Счастливый! — завидовал моему отцу. — Каждый день может кататься с утра до вечера». Так вот, поехал он на машине, а вернулся пешком. Макуриха потом сообщила деду, что у переезда вышел Николай Иваныч, а Петро сердито развернулся и помчался в исполком, даже до дома человека не довез.

Отец вошел заморенный, глазастый, будто черти на нем воду возили по старой улице Водовозной, по ее крутому каменистому подъему. Ел картошку — молчал, чай пил — молчал, лег на диван — к стенке носом. А когда через час или два он повернулся, то увидел в комнате всех наших, и Дору в уголке на стульчике, и даже Федора, на все пуговицы застегнутого и трезвого.

Отец сел на диванчике, посмотрел на Дору:

— Сказали, потерял политическое чутье, утратил классовую бдительность, что сделают выводы и поставят вопрос…

Дора приложила ладони к щекам, побледнела.

— Пускай ставят, — закричал Витька, — не к стенке же! А Абрамыч? Его-то отпустят?

Через месяц, когда выпал настоящий снег и мы с Витькой жадно вдыхали его запах, глядя на необыкновенно синие небеса, во двор вошел старик в длинном пальто и шапке. Он смотрел на нас знакомыми темными глазами и улыбался.

— Ой, Дора! — завопил братец. — Выходи!

Дора Львовна, в одной кофточке, с распущенными волосами, уже бежала, роняя расшитые тапочки, и на чистом снегу четко печатались ее босые маленькие ступни. Пока она висела на Абрамыче, обцеловывая его и обмачивая слезами, я пытался насунуть на нее тапочки. Насунул. Дело минутное, но до сих пор руки помнят прохладную, бархатистую ее ножку…

Вечером все были приглашены в гости. Первыми, естественно, явились мы с Витькой, чем очень обрадовали хозяев.

— Ешьте, ешьте! — пододвигала нам Дора Львовна вазочку с конфетами-подушечками и соевыми пряниками, а Лев Абрамыч, вымытый и побритый, все смотрел на нас, родимых, не мог насмотреться.

— Выросли, выросли, юноши, — говорил он, и Витьке особенно нравились эти «юноши» — ведь выше «саввушек» и «митрофанушек» братец не поднимался.

Потом пришли наши старшие, а с ними вездесущая тетка Макуриха, про которую Витька тут же громогласно объявил, что она всю осень потихоньку училась на курсах, а теперь водит трамвай! В красной беретке на ухо, оспины напудрены! Нам с Витькой всегда позвенит при встрече, и братец гордо скажет пацанам: «Наша баба!»

Дед принес очередную «лечебную» бутылку, мама — жареную картошку. Федор-сосед, сказав «С вашего дозволения», дрожащей рукой стал разливать водку в рюмки. Володя попросил стакан, и все удивились: опять, что ли, запил? Но он сказал, что только «по случаю», и велел налить «малость», как на фронте.