Побольше… В пединституте на филфаке на моем первом курсе их было очень много — все! Я один в этой дамской куче. Один. Единственный. Тут не то что глаза — мысли разбегутся! На вечере все партнерши мои, все нравятся, все необыкновенные, как ту самую, одну-единственную, отыскать? Пока разбирался, в деканат и вызвали. Все слова строгих судей мои девчонки по вузу растиражировали, на доске меня нарисовали, в каске в пудовых сапогах, написали: «Уходил наш Леонов в солдаты».
— Заснул, Владька, — прервал мои мысли Володя. — Пошли домой, у нас сюрприз большой.
До дома два шага. У ворот машина грузовая стоит. Какие-то парни грузят в кузов комод. Соседи на тротуаре стоят, смотрят губы поджав. Отец в кабине сидит, нам показывает: залезайте! Мы забрались в кузов, уселись на стульях, поехали. Куда, зачем? Через переезд, на Октябрьскую, потом налево, к кирпичным четырехэтажным домам, туда, где на углу парикмахерская. Во двор заехали, к среднему подъезду. Отец вылез первым, кивнул парням, те сноровисто стали вытаскивать стулья, комод и какую-то кухонную мелочь, Витька с Валерой бросились помогать. Незнакомая улыбчивая женщина придержала дверь.
— Здравствуйте, — сказал я, и она весело ответила:
— Здравствуйте, Владислав Николаевич. С новосельем!
У меня перехватило горло. А Витька закрыл ладонью рот, чтобы ненароком не выскочило ненужное слово. Новоселье в эпоху бараков, да еще в кирпичном доме — это все равно что сто тысяч по облигации выиграть!
Лестница была высокая, тащить по ней мебель на четвертый этаж тяжело. Это тебе не второй и последний, как на Партизанке. Дотащили. Парни-грузчики ушли, а мы начали осматриваться в гулкой пустоте квартиры. Три комнаты, крохотная кухня с дровяной плитой посредине.
— Ни фига себе хоромы, — вприхромку вышагивал Витька. — Только жалко печки нету, да, Владьк?
Мама с Надюхой стояли посреди самой большой комнаты, радостные, растрепанные. На подоконнике лежали соленые огурцы в тарелке, колбаска на газетке, хлеб и что-то в бутылке. Бабушка Дуня подметала пол. Подмела, веник поставила в уголок, посмотрела на нас почему-то заплаканными глазами:
— А ванная-то без колонки, вода-то сама идёть, горячая — садись, мойси.
Отец, не всегдашний занятой и усталый товарищ Леонов, а спокойный уверенный Николай Иванович, заговорил размеренно:
— Скоро газ проведут, печки сломают. А уголь и дрова у нас в подвале имеются, надо бы принести.
Витька молча кинулся к выходу. Следом за ним мы с Валерой спустились в подвал. Подвал был длинный, полутемный, освещенный одной лампочкой, по обе стороны — двери. Возле одной стояла давешняя веселая женщина, кивала:
— Ваш сарай тот. Видите номер двадцать два? А мы под вами живем, на третьем этаже.
— А вы тут работаете уборщицей? — вежливо интересовался Витька, и женщина закивала: да-да, точно, уборщицей.
Она показала, где у нас погреб, помогла насыпать уголь в ведро, загрузила нас дровами и отправила наверх, в просторную нашу квартиру, где мама уже резала колбаску, а Володя откупоривал бутылку. В дверь позвонили, вошла веселая уборщица с чайником и вареньем:
— Небось голодные. Пока плиту растопите. Покушайте.
И ушла.
— Жена директора завода, а такая простая, — сказал, качая головой, отец, и тут Витька уже не успел заткнуть себе рот — высказался от души, за что был временно выслан на кухню топить плиту.
Кушали молча, неторопливо. А Витька с Валерой ели на балконе, восхищенно оглядывая город с небывалой высоты. Выскочили оттуда быстро.
— Давай на чердак полезем! — уже торопил меня братец.
— Да подожди, остынь, — сказала мама. — Дай людям молча порадоваться.
— Радуйтесь! — закричал Витька. — Владьку из института выгнали, он в армию идет, счастливый! А меня не возьмут, хромого! Я бы с ним пошел! В летчики!
Бабушка заплакала. Мама остолбенела. Сестренка кинулась мне на шею:
— С кем я на речку буду ходить?
— С нами, — успокаивал ее Володя и продолжал, уже сердясь: — Что вы как по упокойнику! Прекратите! Давайте поговорим.
— Да-да, естественно, — суматошно заговорил отец. — Поговорим. Конечно. Есть еще время. Призыв осенью, до той поры можно и подумать, одуматься.
Володя вздохнул:
— Мишка с Гришкой не думали.
— Тогда война, война была! — закричала мама.
А я промолчал, что забрал уже документы, что все решил и с наглой мордой проситься обратно не хочу.
В общем, до осени все не то чтоб успокоились — зажались как-то, малость закаменели. Квартиру новую осваивали. Отец про училище военное поговаривал. Дядька советовал на сержантскую школу нацелиться, потом, дескать, легче привыкать. Помаленьку все вроде как позабыли про меня, своими делами занятые, а я вроде как свободный от всего, как птичка вольная: иди куда хочешь, делай что вздумаешь. Только вот делать-то я ничего не умею, и идти мне некуда. Там — станция, тут — пустой стадион, вон — клуб. В местном музее тысячу раз был, все кости, чучела и картины, камни и кольчуги видел-перевидел. Всю округу на велике объехал, все старые интересные книжки в библиотеке за пять лет перечитал, а новых было мало, их еще нужно успеть раньше других схватить. Поневоле вечером к своему дареному Пушкину возвращаешься, душой успокаиваешься, летишь куда-то в дальние светлые дали.
А осенью неожиданно повестку из военкомата вручили, как по затылку стукнули. Потом, как водится, проводы на рассвете. Без гармошки, конечно, и песен пьяных. На станции нас построили, пересчитали, в теплушки погрузили. Вдохнул я знакомый запах вагонной пыли, старых нар, сел, бросил мешок в угол и загрустил.
— Эй, московские, по мамке скучаете? — послышался веселый голос, и новобранцы подняли головы. В вагон, сопя, влезал плотненький круглолицый парень в шинели и шапке, с большим чайником в руке, с вещмешком за плечами. — Не скучайте. Утром завтрак будет, в обед — обед, а пока разбирайте сухой паек, получайте ложки, кружки, котелки! И главную солдатскую заповедь запоминайте: больше ешь, держись поближе к кухне и меньше думай! О вас теперь страна заботится. Благодать.
«Московские» спустились с нар, окружили веселого солдатика, который, раздавая кружки-ложки, успел представиться:
— Ефрейтор Рассоха. Можно просто Степка из-под Харькова! До места выгрузки к вам приставлен вместо няньки. Кому какая нужда — спрашивайте.
— Товарищ Росомаха, откуда вы такой взялися? — насмешливо спросил кто-то, и народ хмыкнул, стало как-то полегче на душе.
Товарищ Степка из-под Харькова сказал, что явился он с целины, на которую был призван еще весной. Там он вспахивал ковыли, пил кумыс и теперь завидует нам, салагам, которым служить на полгода меньше, чем он отпашет.
Котелки разобрали, чай разлили по кружкам, хлеб с сыром жевали лениво — не отошли еще от домашнего застолья. Рассоха, привалясь плечом ко мне, тихонько шептал:
— Лениво кушают. Ничего, скоро всё сметать будут после строевой. А ты, московский, правильный котелок взял, круглый. Все вон плоские расхватали, а ты пока чухался, тебе круглый достался, старинный. В него каша из полевой кухни точно попадает, а в эти — мимо. А тебя как зовут?
— Леонов. Рядовой, необученный.
Но Рассоха меня не услышал, отвалился уже, засопел.
Счастливый.
Паровоз загудел, поезд, вернее эшелон, тронулся. Рассоха проснулся, новобранцы уселись на нарах, грустно глядя, как за открытой вагонной дверью убегает, пропадает на три невыносимых года родная подмосковная сторона. Чтобы разогнать тоску, просим веселого Рассоху рассказать, что там, в армии, хорошего, как деды молодых угнетают и как с ними бороться.
Парень вздохнул, посопел своим носом-картошкой:
— Какие там деды! Их вчера по тревоге подняли и — айда. Остались одни второгодки да мы, зеленые.
— И куда их, на ученье?
— Говорят, помогать одной братской стране, Венгрии, что ли, у них там что-то стряслось, бунт какой-то, — нехотя отвечал Рассоха, предупредив, чтобы не болтали лишнего и готовили свои котелки — скоро обед будет.
Котелки, котелки! Куда хоть едем-то, в какие края? Рассоха молчит: секрет, сами увидите. Увидим.
День прошел, ночь простучали колеса. Утро. Рассоха откатил в сторону дверь. Вроде южнее мы переместились. Небеса синее, поля чернее. Пропали березки-осинки, темные избы, заборы, пошли беленые хаты, плетни. А вон и трубы горелые торчат, стена кирпичная с закопченными выбитыми окнами, не скоро пропадут следы проклятой войны.
Эшелон притормаживает, визжат колеса. Полустанок, тетки в белых платочках с кринками.
— Подставляй котелки, молочко принесли мамаши! — кричит нам Рассоха и высовывает голову в дверь. — Эй, бабоньки, там моей Анны Петровны, случайно, нету? Привет ей передавайте! От хлопчика Степки, что на целине был!
Эшелон быстро набирает ход. Бабоньки остались с полными кринками, а мы без молока. Рассоха смотрит на меня счастливыми глазами:
— Наши, по лицам вижу: наши! И места мои родные. Там мы в самолеты с пацанами играли! Во-он, видишь, труба дымит!
Господи, боже ты мой! Неужели это те самые места, где я тогда мальчишкой замерзал в немецком самолете! Проехали, промелькнули. Может, те, а может, другие…
Старшина и портянки
Наша растрепанная команда вылезает на конечной станции. Растерянно оглядываемся по сторонам. Вдали зеленеют горы, плывут облака. На перроне стоит мужик в странной белой куртке с цветастым поясом, в расписной шляпе, на ногах то ли лапти, то ли ботинки такие кожаные.
— Гуцул прикарпатский, — поясняет мне Рассоха. — Веселый народ, добрый. Да ты сам скоро увидишь. Лезь в машину.
Полезли, поехали. Не наша сторона, но красивая — зеленая, цветная, какая-то праздничная. Чистенькие домики, тропиночки, пригорочки, церквушка на горушке. А вот и забор кирпичный, КПП, солдат в зеленом бушлате. Проверил бумаги, поднял полосатый шлагбаум. Здравствуй, армия советская! Рассоха махнул мне рукой и побежал куда-то.
А нам оглядеться не дали — сразу на плац, на построение. Потолкались, кое-как вытянулись в одну кривую шеренгу. Перед нами группа офицеров, смотрят, оценивают. Вперед выходит худенький полковник, начинает что-то говорить, рукой иногда взмахивая. Ветер мешает услышать все слова. Однако понятно: поздравляет он нас с прибытием в прославленный полк, надеется, что не уроним мы его героической славы, умножим и сохраним. Потом вышел другой, подполковник, голос зычный, команды краткие: