You're the kind that always loses,
Bliss and you are all at odds:
You're too sweet when chance refuses
And too clever when it nods.
Пушкин пел, а я танцевала руками. Мы остановились в отеле без названия.
— Я тебя люблю, Белкин, — сказала я в номере, раздеваясь.
— Я тебя люблю, Белкина, — сказал Белкин и посвятил мне свои повести.
Я уже знала, какой самый лучший памятник покажу ему.
Это был яркий безветренный день. К монументу мы подошли никем не замеченные. «Дубельт», —уважительно постучал Пушкин по памятнику. «Ага». «Почему у меня двенадцать пальцев?» — спросил он. «Для запаса», — пояснила я и отошла в сторонку, чтобы не мешать. Напротив друг друга стояли два Пушкина: мой Белкин и наше все. Болезнь моя сильно прогрессировала: я любила и того, и этого.
Все, что случилось потом, вы знаете и без меня. Я тоже знала все наперед и уже не смотрела, как набежал народ, как моего Белкина то ли специально, то ли нечаянно перепутав с прежним, возвели на пьедестал и натаскали к подножью охапки самой универсальной в мире травы. Я развернулась и пошла прочь. «Белкина! — крикнул он, — не оглядывайся!», и тут же за моей спиной все бзднуло, потому что там была вода, которая горит, а когда такой воды много, то Захарон Андреич явно где-то поблизости. Я и не думала оглядываться: какой смысл глядеть туда, где уже все по-другому. Прямо надо мной, в клубах дыма и карбидной вони, пронесся белый прогулочный катер, на лобовом иллюминаторе которого плясали оранжевые протуберанцы, так что таинственный драйвер, разговаривающий гекзаметром, снова остался незамеченным. Да я бы все равно его не разглядела — у меня контактные линзы, я ничего толком не вижу, когда реву.
Задергался мобильник. «Можно возвращаться», — довольно проурчал г-н Кербер.
Я сидела на скамейке на ж/д станции Океанская. В небе мастурбировала поганка-луна, расплескивая на рельсы какую-то дрянь. Было прохладно и ветрено. «Болдинская осень скоро», — подумала я. В конце платформы показалась темная фигура. Она подошла к скамейке и встала напротив меня, играя хвостом.
— Мне скучно, бес, — сказала я.
— Что делать, Лора, — ответил бес и заржал.
Я бросила в него керберовским мобильником, но промахнулась.
Без пятнадцати четыре к платформе бесшумно подъехал товарняк. Я махнула рукой. «Куда ехать?» — высунулся из окна шофер поезда. «Улица Крыгина, дом 55», —- назвала я свой адрес. «По пути», — кивнул водитель и сбросил на платформу стремянку. Я поднялась по ней в роскошный салон локомотива, утыканный циферблатами. Все часы показывали разное время: от ноля до 923. Я выбрала себе подходящее и устроилась поудобнее.
Послесловие раз
Ну что еще сказать. Я ж почти филолог по образованию, поэтому как-то само собой решилось, что у Кербера буду работать исключительно с писателями. Предыдущая специалистка, на место которой меня и взяли в агентство, считалась неплохой работницей, но после того, как она внезапно эмигрировала на белом катере, образовалась вакансия. Г-н Кербер моей работой с Пушкиным остался доволен. В особый восторг его привел выбор главного монумента. Не знаю, чему уж тут восторгаться: по-моему, выбирать было просто не из чего.
Послесловие два-с
— За сладкий миг свиданья готов я жизнь отдать!!!! Рад ужасно.
Каким коротким у него оказался инкубационный период. Каких-то десять лет.
— Я тебе изменила, — вспомнив, подумала я.
— Не может быть, — подумал он, — с кем?
— С Пушкиным.
— А-а. С Пушкиным не считается. Хочешь, я пожертвую для тебя своей жизнью?
— Только попробуй. Мы будем мучиться долго, скучно и счастливо, и умрем в 923.
— Тогда помоги зашить парус.
— Давай.
— Подожди! У меня для тебя сюрприз.
— Давай!
— Отвернись!
— Ну, давай...
— Только не оглядывайся.
...Да, и вот что интересно: Пушкин что, забыл про Лотову бабу?
Все счастливые семьи дырдырдыр, а каждая несчастливая семья балабалабалабала.
Мы не просто поссорились.
Мы раздолбали друг друга ниже ватерлинии, как в море корабли.
В моей комнате подсыхает, прислонившись к стене, Анна Каренина. На ней темно-зеленое платье из панбархата. У меня есть такое же. Платье длинное, но все равно видно, что Анна босая. Это мой авторский прикол, но дело не в этом. У Анны мое лицо. Как так получилось, я не понимаю.
Он влетает в комнату и сбивает пустой мольберт. С мольберта падает невымытая кисть и чертит на полу изумрудную запятую. Я молчу.
Он закладывает вираж и ложится на обратный курс, в заключение хлопая дверью. На его плече спортивная сумка, набитая явно шмотьем.
Еще позавчера он сказал, что когда я чеканусь окончательно, он навестит меня на Шепеткова и освежит яблоками.
Я должна срочно выполнить одну левую заказуху, но мне не пишется. Если, честно, то и не живется. В таком состоянии хорошо бы опять нажраться, но кто-то добрый возвращает мне мышечную память о прекрасном, и я достаю мольберт. Почему-то захотелось написать этюд с белухами, и я даже сходила в дельфинарий, заплатив вместо 40 рублей 80. Меня тронуло, что администратор дельфиньей резервации отнесся к моему задрипанному этюднику как к личности, и я не стала спорить. Однако белухи так и замерли в состоянии подмалевка на холсте, не пожелав прописываться. Осталось до черта разведенных красок. Я использовала их на Анну Каренину.
Он, конечно же, поехал к маме. Это так тупо.
Я, наверное, не очень гожусь для семейной жизни. Почти не готовлю и почти не стираю. Правда, я придумываю интерьер и делаю ремонты. Но смена интерьера происходит раз в пять лет, а готовка жрачки требует ежедневного участия. Поэтому считается, что я ни хрена не делаю.
Я — творческая натура.
По мнению свекрови, просто хуевая жена.
В глубине души я с ней согласна.
Но, несмотря ни на что, мы жили хорошо. Расползались на лето по разным комнатам и встречались зимой под одним одеялом.
Десять лет мы жили хорошо, зимуя в общей кровати, и наконец выяснили: мы очень разные люди.
«Нас родили разные матери от очень разных отцов...» Он упертый технарь, а я — свободного полета гуманитарий.
Он не хочет признавать очевидных вещей, а говорит, что у меня едет крыша.
Я отвечаю, что у него-то и ехать-то нечему. В общем, все смешалось в доме Об...
Началось с того, что он сказал: его любимый писатель — Лев Толстой.
Я была бестактной. Покрутила пальцем у виска.
Как, спросила я, это может нравиться?— эта насильно сломанная кобыла, и убийство невзаправдашней Карениной, и тупость Наташки, поменявшей часы на трусы, и занудство, прямо-таки невыносимое занудство, и главное, все это вместе — сплошная дурацкая врака, увенчанная апофеозом дебилизма — ремиксом Евангелия, про который и вспоминать-то противно...
Я сказала, что Толстой — мудак и говно.
Он сказал, что говно — это я.
Я сказала, пошел ты тогда на хер.
Он сказал, пошла ты сама на хер.
Вечером я нажралась с двумя соседками, и ночью он выносил мою блевотину в новом тазике, в котором я собиралась варить варенье из черноплодки, но так и не сварила.
Утром я сказала, фиг с ним, с тазиком. Прости, я нечаянно нажралась.
Я хотела мира.
Он ничего не сказал. Мир подошел близко-близко, но тормознулся в трех шагах, на границе войны и перемирия.
Ну хочешь, я постираю твое что-нибудь там? — сказала я.
Он снова ничего не сказал, но мир тихонько подкрался еще на полшажка и замер, недоверчиво поджав хвост.
Я боялась его спугнуть и поэтому решила больше ничего не говорить.
На ночь мы разбрелись по своим комнатам.
Лето, жарко.
Перед сном я слазила в интернет на какой-то литературный сайт и случайно прочитала чей-то рассказ под названием «Монетка». Героиня рассказа тусовалась в аду вместе с классиками литературы. Довольно мерзопакостный Чехов правил адов бал, вел себя непристойно и вдобавок быстро наклюкался. Рассказ мне понравился. Я выключила комп и легла спать.
Проснулась я от ясного ощущения, что в мою комнату, через окно на пятом этаже, пришел Антон Палыч и сел на стенку. Я включила свет и действительно увидела на стене жирную ночную бабочку, но это был не Чехов, а Лев Толстой, Я узнала его по бороде и насупленным бровям. Пришлось встать, накрыть Льва банкой и выбросить на улицу.
Не успела я свернуться на своей девичьей постельке и погасить свет, как Толстой снова был в комнате. Покружив над лампой, Лев Николаевич увеличился до размеров один к одному и сел на мое царское место, подобрав довольно-таки грязные босые ножищи под кресло. Я смотрела на него с дивана, прикрывшись одеялом, и опасливо ждала, что будет дальше. Он же разглядывал меня оценивающе, как будто собирался писать мой портет и заранее определял границы светотени.
— А ты совсем не похожа на Анну, — произнес наконец классик. Это были его первые слова.
— С чего мне быть на нее похожей? — удивилась я.
— Но ты ведь тоже кончишь под паровозом, — заявил он.
— Какое изысканное извращение, — прогноз мне не понравился.
Толстой задумчиво смотрел мне в лоб. — Я бы на тебе не женился, — сообщил он вдруг, — ни при каких обстоятельствах.
— Да и я бы не согласилась.
— Почему?!
— От вас рождалось слишком много детей, — сказала я осторожно. Мне не хотелось нарываться.
Толстой запустил пальцы в косматую бородень:
— Сонька тоже с гондоном желала, да я не любил, — сказал он.
Я бы с удовольствием сказала «скотина вы, Лев Николаевич, мудак и говно», но опять конформистски промолчала. Однако и Лев сменил тему.
— И что сейчас люди читают? Вот ты, например? — поинтересовался он, — бест, как его, селлер какой-нибудь?