Произнесено второе слово.
Я сразу увидел те же согласные буквы, что и в первом слове, но расположенные в другом порядке. Повернул по дороге влево и продолжал горизонтальную линию.
Третье слово. Черт возьми! Опять то же самое, лишь порядок другой. Спрашиваю ассистента: «Много еще таких слов?». Ответ: «Почти все такие!». Я в затруднении. Многократная повторяемость 4-х согласных опирающихся на однообразную, примитивную по форме гласную А, колеблет мою обычную уверенность. Если для каждого слова менять тропинку в лесу, хорошо прощупать, обнюхать, просмотреть и вообще прочувствовать каждое пятно, — это поможет, но потребует добавочных секунд, — а на сцене каждая секунда дорога. Вижу чью-то улыбку. Улыбка превращается в острый шпиль; чувствую сильный укол, прямо в сердце. Решаю перейти на «мнемотехнику».
Улыбнувшись, прошу ассистента зачитать мне снова первые три слова целиком, не расчленяя их на слоги. Однообразная гласная А создает определенный ритм и ударения. У него получается; мава—наса—нава. Здесь запоминание пошло без пауз и в надлежащем сценическом темпе. Слушаю и вижу: мава наса нава:
1. МАВАНАСАНАВА. Моя квартирная хозяйка (МАВА), у которой я жил в Варшаве на Слизкой улице, высунулась в окно, выходящее во двор; левой рукой она указывает внутрь комнаты (НАСА), правой делает отрицательный жест (НАВА) еврею-старьевщику, стоявшему во дворе с мешком на правом плече, дескать, ничего для продажи нет. «Муви» — по-польски значит «говорить». «Наса» — условно по-русски «наша», я запомнил, что заменил «ш» на «с»; кроме того, когда хозяйка произнесла «наса» — передо мной блеснул оранжевый луч, характерный для звука «с». «Нава» — по-латышски означает «нет». Различные гласные не имели значения — ведь я знал, что между всеми согласными есть только «а».
2. НАСАНАМАВА. Старьевщик уже на улице, у ворот дома. Он в недоумении разводит руками, вспоминая слова хозяйки, что «нашим (наса) продать нечего», и указывает на стоящую рядом женщину с высоким бюстом — кормилицу («НАМА» — кормилица по-еврейски «а’ н’ам»). Прохожий возмущается и говорит: «вай» (ва): непохвально, мол, для старого еврея поглядывать на кормилицу.
3. САНАМАВАНА. Начало Слизкой улицы. Я — у Сухаревой башни со стороны Первой Мещанской (почему-то в сеансах запоминания я часто оказываюсь на этом углу). У ворот башни стоят сани (САНА), на них сидит моя квартирная хозяйка (Мава) и держит в руках длинную белую доску (НА), которую сквозь ворота башни кидает, но — куда? Длинная доска — трафаретный образ «НА»: «НАД» — та же доска, но выше человеческого роста, выше одноэтажных деревянных домов.
4. ВАСАНАВАНАМА. Ага! Вот на углу Колхозной площади и Сретенки — универмаг, у которого сидят сторожихи, моя знакомая белолицая молочница Василиса (Васа). Левой рукой она делает отрицательный жест, означающий, что магазин закрыт (НАВА). Этот жест относится к уже знакомой нам кормилице (НАМА), оказавшейся тут: она хотела войти в магазин.
5. НАВАНАВАСАМА. Эге, опять НАВА. Мгновенно у Сретенских ворот появляется огромная прозрачная человеческая голова, качающаяся, как маятник поперек улицы (трафаретный образ для запоминания «нет»). Вторая такая же голова качается ниже у Кузнецкого моста. На самой середине площади Дзержинского вырастает внушительная фигура — памятник русской купчихи (САМА — ведь в произведениях русских писателей так называли хозяйку).
6. НАМАСАМАВАНА. Снова ставить кормилицу и купчиху опасно. Спускаюсь к Театральному проезду. В сквере у Большого театра сидит библейская «Ноэми» (НАМА); она встает, в ее руках появляется большой белый самовар (САМА); она несет его к ванне (ВАНА), стоящей на тротуаре около «Восток-кино», ванна из жести, внутри белая, снаружи зеленоватая.
7. САМАСАВАНА. Какая простота! От ванны отходит крупная фигура купчихи (САМА), на которую накинут белый саван (САВАНА). Я уже стою около ванны; вижу ее спину. Она направляется к зданию, где Исторический музей. Что мне там предстоит? Сейчас увидим.
8. НАСАМАВАМАНА. Пустяки! Приходится больше комбинировать, чем запоминать. НАСА — неудачный воздушный образ. Прихвачу из соседней части слова. Интересно, что получится? «Н’шама» — по-древнееврейски «душа» (НАСАМА); душа в детстве представлялась мне в виде легких и печени, которые я часто видел на столе в кухне. Вот — у подъезда музея стоит стол, на котором лежит «душа» — легкие и печень, а дальше — тарелка с манной кашей. Восточный человек стоит у середины стола и кричит душе: «Вай-вай! (ВА) Опротивела манная каша!» (МАНА).
9. САНАМАВАНАМА. Наивная провокация! Сразу узнаю картину у Сухаревой башни (третье слово) с прибавлением частицы «ма» в конце. На участке между Историческим музеем и оградой Александровского сада устанавливаю в точности ту же картину, и на доску сажаю женщину с грудным ребенком — маму — (МА).
10. ВАНАСАНАВАНА. Хоть до утра продолжайте в том же духе! В Александровском саду, на центральной дорожке стоят две белые (в отличие от № 6) фарфоровые ванны (ВАНА — ВАНА). А между ними стоит санитарка в белом халате (САНА), вот и все!».
Вряд ли следует продолжать протокол. Однообразное чередование слогов заменяется красочными наглядными образами, и «считывание» этих образов не представляет никаких трудностей.
Через 8 лет (6 апреля 1944 года) мне пришлось — также без предупреждения предложить Ш. воспроизвести в памяти этот опыт, и он сделал это без всякого труда и без единой ошибки.
Чтение только что приведенных протоколов может создать естественное впечатление об огромной — хотя и очень своеобразной — логической работе, которую Ш. проводит над запоминаемым материалом.
Нет ничего более далекого от истины, чем такое впечатление. Вся большая и виртуозная работа, многочисленные примеры которой мы только что привели, носит у Ш. характер работы над образом или, как мы это обозначили в заголовке раздела — своеобразной эйдотехники, очень далекой от логических способов переработки получаемой информации. Именно поэтому Ш., исключительно сильный в разложении предложенного материала на осмысленные образы и в подборе этих образов, — оказывается совсем слабым в логической организации запоминаемого материала, и приемы его «эйдотехники» оказываются не имеющими ничего общего с логической «мнемотехникой», развитие и психологическое строение которой было предметом такого большого числа психологических исследований[3]. Этот факт можно легко показать на той удивительной диссоциации огромной образной памяти и полном игнорировании возможных приемов логического запоминания, которую можно было легко показать у Ш.
Мы приведем лишь два примера опытов, посвященных этой задаче.
В самом начале работы с Ш. — в конце 20-х годов — Л. С. Выготский предложил ему запомнить ряд слов, в число которых входило несколько названий птиц. Через несколько лет — в 1930 г. — А. Н. Леонтьев, изучавший тогда память Ш., предложил ему ряд слов, в число которых было включено несколько названий жидкостей.
После того как эти опыты были проведены, Ш. было предложено отдельно перечислить названия птиц в первом и названия жидкостей во втором опыте.
В то время Ш. еще запоминал преимущественно «по линиям» — и задача избирательно выделять слова одной категории оказалась совершенно недоступной ему: самый факт, что в число предъявленных ему слов входят сходные слова, оставался незамеченным, и стал осознаваться им только после того, как он «считал» все слова и сопоставил их между собой.
Аналогичный случай имел место через несколько лет на одном из сеансов, который Ш. проводил в Саратове.
В таблице запоминаемых цифр ему был дан следующий ряд (см. табл. 3). Ш. с напряжением продолжал запоминать этот ряд цифр, применяя обычные для него способы зрительного запоминания, не заметив простого логического порядка, в котором были расположены цифры (табл. 3).
Таблица 3
«Если бы мне даже дали просто алфавит, я бы не заметил этого и стал бы честно заучивать, — говорил после Ш. — Может быть, я и узнал бы это при воспроизведении по звукам своего голоса, но, когда мне дали этот ряд, я совсем не заметил этого...».
Нужны ли лучшие доказательства того, насколько запоминание Ш. оставалось далеко от того логического запоминания, которое свойственно каждому развитому сознанию!
Мы сказали об удивительной памяти Ш. почти все, что мы узнали из наших опытов и бесед. Она стала для нас такой ясной, — и осталась такой непонятной.
Мы узнали многое о ее сложном строении, о том, что она складывалась как прочное удержание сложных синестезических впечатлений, что она носила яркий образный характер, что к ней прибавилась виртуозная «эйдотехника», которая превращала каждый услышанный комплекс звуков в наглядный образ, не лишая его вместе с тем старых синестезических компонентов.
Мы узнали, что для самого простого и легкого, по словам Ш., запоминания цифр — ему было достаточно простой и непосредственной зрительной памяти, что запоминание слов заменяло эту память памятью образов, что переход к запоминанию бессмысленных звуков или звукосочетаний заставлял его обращаться к самому примитивному приему синестезического запоминания «кодирования в образах», которой он овладел в своей работе профессионального мнемониста.
И все же как мало мы знаем об этой удивительной памяти! Как можем мы объяснить ту прочность, с которой образы сохраняются у Ш. многими годами, если не десятками лет? Какое объяснение мы можем дать тому, что сотни и тысячи рядов, которые он запоминал, не тормозят друг друга и что Ш. практически мог избирательно вернуться к любому из них через 10, 12, 17 лет? Откуда взялась эта нестираемая стойкость следов?
Мы уже говорили, что известные нам законы памяти неприменимы к памяти Ш.
Следы одного раздражения не тормозят у него следов другого раздражения; они не обнаруживают признаков угасания и не теряют своей избирательности; у Ш. нельзя проследить ни границ его памяти по объему и длительности, ни динамики исчезновения следов с течением времени; у него нельзя выявить ни того «фактора края», благодаря которому каждый из нас запоминает первые и последние элементы ряда лучше, чем расположенные в его середине; у него нельзя увидеть и явления реминисценции, в силу которого кратковременный отдых приводит к всплыванию, казалось бы, угасших следов.