Маленькая повесть о двоих — страница 23 из 53

—◦Ничего, переживем,◦— покончил со своим замешательством Изгарев и стал объяснять, что и зачем находится вверху, сбоку, внизу и кто там работает во время спектакля.

—◦А там кто будет?◦— показал Витька в зал.

—◦Зритель.

—◦Он как дядя Толя?

—◦Какой?

—◦Ну, сукин сын.

—◦Ах вот… Нет, он не будет вмешиваться и на сцену не полезет. Посидит, и все. Посмотри — впереди сядут те, кто очень хочет посмотреть. Дальше, в середине, кто не знает, очень или не очень. А в самом конце, кто в буфете и в гардеробе будет первый, сидит и ждет этого.

Их разыскали режиссер-постановщик и главный режиссер. На режиссерских лицах и на первых сказанных ими словах еще отчетливы были отблески творческого спора, и по ним Изгарев определил, что главный режиссер не слишком верит в предприятие, а постановщик не хочет до конца признаться, что не верит. Режиссеры с внутренним молчанием оглядели Витьку, попробовали тем временем установить с ним полуделовой-полуприятельский контакт и проводили Изгаревых к выходу. За разговором машинально пришли к артистическому. Перед гулкой железной лестницей Изгарев остановился, сослался на внушительный перечень примет, и они вернулись к общим дверям, через которые вошли сегодня. Для Изгарева это было важно. Попутно он проверил — ласковой актрисы Изгаревой больше нет в фойе среди портретов труппы.

На третьей репетиции режиссер-постановщик, очень нехорошо посмотрев на Изгарева, прекратил работу.

—◦Он молчит! Он молчит!◦— признал он наконец свою ошибку.◦— Ничего не может! Я так и знал!

Изгарев прибавил для себя очень несложную роль. После его двух-трех реплик в духе их обычных домашних разговоров Витька настраивался, словно по камертону, и держался хорошо, так, что он со своим «кушать подано» отступал за кулисы.

—◦Когда он научится говорить?◦— продолжал рассерженно подскакивать постановщик.◦— Разве так говорят? Кто услышит? Рабочие сцены? А для кого мы ставим спектакль? В театре надо говорить, чтобы слышал весь театр! Чтоб гардеробщики не смогли задремать!

Изгареву перепадало за это и самому. И когда можно было, он терпеливо возражал постановщику, доказывал, что в театре не говорят — орут. Шепни театральным шепотом кому-нибудь на ухо — отлетит человек за версту. А все это — анахронизм. Делают как тысячи лет назад, когда на котурнах выходили. В любви объясняются — как на митинге речь. На крике теряется главное — интонация, богатство интонаций, интимность обычного разговора. Радиотеатр прекрасно умеет говорить, телетеатр тоже. Кино — давно научилось. Да засунь ты в декорации десяток микрофонов, посади за пульт звукорежиссера, звукооператора, чтобы актер ни секунды не задумывался — в микрофон говорит или нет. И сразу театр заговорит нормальным человеческим голосом. Пора до времени подниматься. Зритель устал не только от словесных деклараций, но и звуковых. Человеческий голос должен быть непременно свободным, без напряжений, если не требует чувство.

Пожалуй, Витька схватывал успешнее.

Не спорил.


…И когда полы занавеса взметнулись, запахиваясь, Изгарев едва не задохнулся. Сдавило грудь, словно она вдруг окаменела и никогда больше ни вдохнуть, ни выдохнуть. И мысль промчалась с необычной скоростью, как предсмертная. Он подумал, надо было закончить роль в первом же акте и на сцену не соваться. Идиот, быть на сцене перед занавесом!..

Мягкая стена еще колыхалась, когда за нею раздался легкий шелест, потом зашумело, занавес поддался шуму и пропал, но до этого кто-то успел похлопать Изгарева по плечу, а кто-то прибавил несколько добрых слов. Витьку подхватили под руки актрисы, потащили на авансцену. Туда же попытались вытолкнуть и автора — Изгарев бдительно зацепился за чьи-то фалды, и двоих тянуть не решились, в каком победном ажиотаже все ни были.

Аплодировали хорошо. В хороших (аплодисментах есть радость, и ее сразу, оказывается, чувствуешь. Витьке, едва его подтолкнули вперед, аплодисментов прибавили. И все стоят, возле дверей нет пробок. Отдельных срывающихся с мест типов можно не считать, эти и в ближайшие столетия не переведутся.

Повезло. Отлично аплодировали.

А Витька слышал только легкий шелест.

Не его еще дело понимать, что с ним происходило,◦— в нем была сейчас мать, смотрела его глазами, и ее чувство, непонятное мальчику, заполняло Витьку: любовь к этому шелесту, в котором и далекое прошлое отчаянных и славных неизвестных людей, и близкое будущее, может, его собственное, а скорее, ее будущее, не пришедшее. И будущее очень распахнутое, раздающее свет и много счастливого движения, наполненное взрывающимися словами, смеющимися взглядами и сине-сине бесконечной глубиной неба, в котором…

—◦Что пьеса — пьеса дрянная, поверхностная,◦— тотчас после спектакля говорил Изгарев, они с Витькой собирались домой, а в комнату все время заходили-выходили и облаком висел разговор.◦— Через слово о страстях, чувствах, переживаниях. А в жизни так делают только болтуны, ничего не ощущают, так хоть потрепаться о чувствах. Нужно, чтобы в пьесе говорили черте о чем, о всякой чепухе, а внутри — чувства, переживания, страсти. Чтобы не называть — играть их. Мало у нас симпатичных пьес — без заявлений, воплей и ружей, которые в последнем акте должны выстрелить.

Его жизнерадостно уговаривали остаться на банкет.

К Витьке приставали женщины. Падкий народ на мужчин во славе. Вообще ко всем, кто со славой, пристает самый разный люд. Чего надо?

В конце концов им позволили уйти. И они спустились по гулкой железной лестнице. Внизу Изгарев обернулся и посмотрел через плечи провожающих на ступеньки, по ним неслась, догоняя, смеющаяся, веселая актриса Изгарева…

Приехав, они свалились спать.

Великое счастье, что премьеры бывают накануне выходных.


Наутро отправились на кладбище. Выбирая дорожки понадежнее, менее раскисшие от ненастий осени, они добрались до могилы, положили все-все цветы, подаренные им в театре, сели напротив, на скамеечку у чужого надгробия, и долго смотрели, как прибавляются капли на лепестках и листьях; набухнув, капли стекали и уходили в землю, тогда как между могилами держались лужицы.

Изгарев ничего не сказал. Витька тем более.

А затем они встали и пошли. Оба молчали. Изгарев не смахивал со лба морщин, у Витьки с лица не сходила тихая торжественность и просветленность.

Давно сеялся дождь, а было светло и ярко. Конечно, от осенних пылающих деревьев.

Под триумфальной аркой у въезда они остановились, чтобы еще раз увидеть сквозь сплетение оград и частокол памятников совсем немного, свой памятник.

Едва отъехали от кладбища, Изгарев спросил:

—◦Ты уроки сделал?

—◦Понедельниковые?

—◦Какие же еще?

—◦Осталось немного.

—◦Вернемся — сразу же пахать!

А про себя он сказал сыну: «Ты знаешь, Витька, ты, конечно, не слишком понимаешь, а я чувствую — мы с тобой правильно сделали. Все правильно. И это очень важно было так сделать. А что это — я вот и сам не могу объяснить. Здорово?»

В подъезде, внизу, им встретился стереомагнитофонный сосед. Он забирал почту. Как есть красавчик — в старательно затасканных и унавоженных джинсах, с голым пузом под слегка застегнутой рубашкой, в кудрях только окурка не хватает.

—◦Ну, Витаха! Хиппово! Видел тебя вчера живьем! Киндер ты прямо вундер! Хотя и нос у тебя набок. Ты молотком не стучи больше, а то у меня батарея расшаталась. Договоримся так. Уважаю таланты!

—◦Сам кривоносый!◦— сказал Витька дома и ушел к себе доделывать уроки.

Установилась тишина. Витька был приучен работать сосредоточенно и тихо. Изгарев оперся рукою о стену перед портретом и рассматривал его, будто впервые. И будто с удивлением. Притронулся к паутинкам легких волос, вспыхнувшим от порыва ветра и струившимся поперек всех остальных.

Актриса Изгарева…


…Она раздвигала ветки, трогала стволы, ловила соскальзывающие осенние листья и смеялась. И сердилась, что все отстают, тянутся лениво, когда перед ними столько леса, столько осени! И что всех занимает такая ерунда — выйдут ли на обратном пути точно к машинам, оставленным на просеке?

—◦Ну вы и зануды!◦— обернулась она и наткнулась взглядом на телеобъектив, внушительный, как водопроводная труба.◦— Только про птичку не говори!..

Она еще не успела сказать этих слов, как щелкнул затвор. Ее снял чернобородый художник, из тех молодых бородачей, симпатичных и спокойных, кого борода совсем не портит, не старит, а делает основательно доброе — снимает с физиономии природное выражение невзрослого изумления, честной наивности и приобретенной затаенной грусти. Он был главным художником очень солидного издательства, оставаясь стойко несерьезным и несерьезно стойким — пообещал фотографию завтра же и прислал в самом деле через год.

За весь день неугомонная актриса Изгарева никому не позволила, хоть полсловом, вякнуть про усталость, кружила их по лесу, распахивала перед ними осень и совершенно без ребячливости, словно это был полезный и необходимый обряд, заставила всех украситься самыми крупными и яркими листьями и странными, прощальными цветками бересклета.

В оседавших сумерках он вел свою непостижимо славную актрису Изгареву. Верная, правильная дорога сама искала ее, и, зная это, где-то рядом брели все остальные, иногда неотчетливо проступали сквозь деревья и мягко наплывающую темноту фигуры, шелестели листья. А она ругала его заодно со всем светом за слепоту, что так поразительно не умеют по сей день и не хотят уметь точно разбираться в людях и в никуда, на первый взгляд, не годных для всяких ристалищ и рингов, рисков и революций людях разглядеть огромную силу и мужество, героев и победителей.

—◦Ну, а примеры?◦— с вежливой ироничностью спросил Изгарев, выслушав до конца.

—◦Ах, примеры… Так вот же — Офелия! Жила-была сопливая, маменькина-папенькина дочка, ударилась однажды лбом и тихо помешалась. Всему миру это известно, так ведь?.. Неправда все! Мы ее просто не открыли для себя. Твердят и пишут — Гамлет, Гамлет, страдал и боролся, восстал, погиб… Страдал и боролся — на здоровье! Он же мужчина, он и должен был так сделать. А опыта у мужчин в сорок сороков раз больше, на десятки тысяч лет, как за мамонтами стали гоняться… И боролся — с равными, со всякими загнивающими феодалами, многие из них и слабее его, как тараканы. А ей — в том же самом замке, в том же самом королевстве, ей бороться и страдать?.. И она — взялась! Ей полагалось: рожай год за годом кому-то, куда приведут, а не хочешь — тихо, чахоточно в монастыре кончайся. Она взялась и такую борьбу на плечи взвалила — кто бы смог! За отца, за любовь, за чистоту, за себя. А поступилась — только собой! Не от слабости она с ума сошла — столько фронтов держать! Ее сумасшествие — просто она попыталась наконец защититься, когда поздно уже было. А последние ее слова: «И все христианские души. Я молю бога: да будет с вами бог!» Ее убили, а она прощает. Да эту силу и представить даже невозможно!