—◦Женат.
—◦А-а!.. Тут-то похуже. Это он не от хорошей жизни. Да все равно — пусть отваливает! Любил бы тебя — развелся! Или там дети?
—◦Не знаю.
—◦Да как это — не знаю? Не говорит? Тоже мне — друг! Если друг, все должно быть начистоту!.. Слушай, а где он работает? Может, у меня там кто-нибудь есть. Разузнаем!
—◦В Ленинграде.
—◦Что? Что?.. Да какой же это — друг? Просто любовник!.. Ну, в общем, так — приходи, обсудим все как надо! Будь спокойна — разберемся!.. Ты прости. Жених вон дожидается. Замерзнет стоять в туфельках. Он у меня такой — замерзнет, а не пикнет, не пожалуется! Так и станет гибнуть — без звука. Мужчина!.. А на свадьбе будь! Обижусь! Я тебе еще позвоню!
Валя посмотрела им вслед. Меховая шапка подруги и головной убор ее нового жениха, интеллигентная шапочка-дубленка, показывались из-за спин и голов все время склоненные друг к другу. Будто они разговаривали только шепотом.
Просто любовник! Хоть стой, хоть падай!.. Как все четко расставлено у Светки. Раз — два! Налево — направо! Черное — белое! И все у нее идет, получается. Даже в голову не приходит бояться одиночества. Не колеблется. Повернуть судьбу — что баранку автомобиля! И не опасается налететь на какой-нибудь вывернувшийся придорожный столб, покалечиться, а то и разбиться насмерть. И не гулена ведь — заботливая, домовитая. Да, ей без семьи нельзя… Только же — кому можно? Найдется ли хоть один нормальный, душевно здравый человек, кому было бы в охотку скорчиться в уголке, затаиться в малометражной конурке собственной души, закупоренной от всего белого света, и шарахаться, с негодованием отказываться от всякого теплого прикосновения, от порыва свежего воздуха и от искреннего движения к тебе соседних с тобой людей? А тем более — отрекаться (оправдания — уже не то!), не хотеть делить с кем-то свою жизнь, трястись над нею, будто над сундуком!
Любочка, Умник, Люська из Гражданпроекта — кого из них отнесешь в записные одиночки? А не теряется, не в проигрыше одна Лутошина. Эти думают, ищут, переживают, надеются и — словно в воздухе руками шарят. Эта (да-да, она хорошая, о том ли речь?) совсем как электронно-вычислительная машина: задача, исходные данные — готовый ответ! И в руках не синица — журавль!
Какими тропками пробраться к этой тайне? Как разгадать? Какие ледоходы преодолеть?
Валя спустилась на Уссурийский бульвар. Вышла на набережную. И река распахнулась перед ней. Дебаркадеры больше не заслоняли — их отвели в затон. Причальные мостки обрывались с высоких бетонных опор пропастью. Внизу неподвижно лежал береговой лед. Казалось, и река уже стояла. Но с середины доносился осторожный, еле слышный шорох, будто кто-то, огромный и невидимый, крался там, задевая ненароком льдины. Не высмотреть никакого движения, а шорох непрерывен!
Странно долгий ледоход. Впервые за жизнь. Ну и ладно, пусть себе! Счастью час не долог, летит — не заметишь, но и беды не навечно! Глупо отчаиваться!
Валя смотрела вдаль долго-долго. И может быть, ей показалось, а может, и на самом деле — кто-то медленно пробирался по льду от Чумки. Вдоль островов двигалась фигурка. Что погнало человека? Куда ему?
Вале виделась уже та тропа, уставленная, как маячками, вешками-прутиками, по которой не сегодня завтра потянется изо дня в день выносливый и крепкий народ. Кто из чумкинцев в городе работает, а кто из горожан — в мастерских на Чумке. Вот и ходят дважды на день, не меньше четырех верст под сильным, леденящим и жгучим ветром, бочком, прикрывшись воротником. Попробуй-ка так — не по всякому испытание. А ходят! Ничего.
А не сегодня завтра — это ведь совсем скоро. Это же рядышком, и куда ближе, чем неизвестно когда.
И глупо — киснуть, вянуть. Зачем позволять себе такое? Что же это с нами? Весной, глядишь, куда больше времени совсем впустую уйдет, без сердца и ума. Из-за неотвязных желаний, назойливых порывов и какого-то всеобщего гона!.. Зиме важно не поддаваться. Наладится дорога. Какому льду одолеть человеческую жизнь?
Из писем о городе детства
И сейчас я могу сказать: красоту, которая жила в твоем детстве, нельзя заменить ничем
Река дышала спокойно и плескалась под лодкой размеренно, совсем как по метроному, то под носом, то под кормой, и покачивала ровно. Вода в августе пятьдесят седьмого года стояла так высоко, что, едва лодку приподнимало, борта оказывались вровень с помостом станции морского клуба. Обычно он возвышается на рельсовых сваях метрах в четырех над рекой. «Разъезднушкой», плоскодонкой клуба, нас с Ромой щедро, на целый час, одарил дежурный. Пяти минут не прокатались, крутясь перед Утесом, Рома попросил пристать и запропал. При его-то медлительности у него всегда обнаруживалась тысяча дел или ему не везло с одним-единственным. Сказал, на минуту, а дожидался я его уже долго.
Я держался за помост. Его разогретые доски, чисто промытые и выскобленные дождями, ветрами и брызгами волн, тонко припахивали проступающей под солнцем смолой.
От уютной, слабой качки, от звонкого хлюпа подлодкой и гулкого шороха под помостом, где волны прокатывались сквозь частую решетку рельсовых стоек, и от недосягаемо высокого, переполненного синевой неба, с которого на реку сливались ослепительные отблески, пляшущие, как лучики зеркалец,◦— от всего этого время то и дело словно исчезало. Я не замечал его и забывал о Роме, пропадай он там себе хоть век!
Пахло теплым речным настоем лета: мокрым песком, залитыми луговинами и полузатопленным ивняком, вымытыми из берега корневищами, растворенным илом, редкими масляными пятнами. Будто от колебаний волн, набегал слабый ветерок, трогал волосы и не подпускал жар оплавленного города, запахи размягченного асфальта и раскаленного железа.
Летняя, грузная и осыпанная солнцем, река завораживала, как ночной костер. И возле нее было хорошо: спокойно и ясно на душе, а вся накопленная к этому дню жизнь, от которой она сейчас, лишив времени, так легко освободила, казалась только самой предварительной, самой начальной, даже ненастоящей — во всем условной и временной.
Я думал лишь о том, чему быть.
Море мне встретится пять лет спустя, но я уже угадывал и любил его, понимал и ждал, будто давно не виденного друга. Только через десять лет я наконец поступлю в университет, без которого не представлял дороги в колючую вселенную знаний, но я уже твердо верил, что тому дню настать. Я еще не написал ни одной строчки (чтобы потом переделать не помню сколько раз) своей первой книги, а выйти ей и того пуще — почти через четверть века, и все же я уже представлял ее. И каждая подбегавшая волна казалась страницей, исписанной столетиями, ночными звездами, ливнями, льдинами, закатами и электрическими огнями, судами и лодками, взглядами поколений, о которых надо обязательно рассказать.
Я люблю родную реку так, будто она одушевленная.
У этой любви есть свои заповеди. Их не слишком много.
Первая: не стой, перед родной рекой непонимающе и равнодушно, как столб, и не окунайся в нее, ако бревно,◦— столбы она обегает, а бревна выбрасывает на берег или уносит от себя подальше, в море. Вторая: не позволяй себе относиться к ней как к развлечению или помехе — она обязательно отблагодарит уроком или советом, за которые не раз попомнишь добром.
Дважды я должен был погибнуть в обманчиво курортном на вид Черном море из-за неосторожности, а вернее, полной глупости. Оба раза она спасла меня, готовая выручить в такой беде и впредь. Она выучила меня с детства воде: держаться на ней подолгу, сколько хочется, нырять и оставаться под водой до последней секунды, отплевываться, от подкараулившей и ударившей в рот волны и ощущать воду как чудо, выпархивающее из рук, едва захочешь прихватить его одну-единственную пригоршню. Мне нравится чувствовать ее упругость, рассматривать под самой поверхностью неправдоподобно растолстевшие пальцы и слушать, с каким радостным и буйным звоном она, выброшенная вверх, рушится и разбивается сама о себя, разлетаясь по поверхности прощальными, крошечными шариками, живущими всего одну секунду.
Много раз, стоя на ее берегу, у кромки притомившегося к вечеру наката, я смотрел на солнечную тропу, перебегающую до другого края реки, и думал, что родная река была совершенно мудра. Все годы детства она перекидывала по вечерам этот зыбкий, струящийся мостик, заманивая куда-то далеко, очень далеко, ко встречам и открытиям, без которых другой прожил бы, мне же не состояться ни в одном из главных задуманных или предчувствуемых дел, желаний и предназначений.
Я всегда буду следовать ее наказам. Не соглашаться на то, что слишком услужливо или совершенно равнодушно, мимоходом, словно пролетный ветер, подсовывает судьба. И точно так же, как она переделывает берега на свой лад, заводит или упраздняет острова и протоки, сантиметр за сантиметром, песчинка за песчинкой,◦— делать свое, как бы меня ни ругали или хвалили, ни замечали вообще или бы перевоспитывали. И не бояться переменчивости своих настроений, состояний, того, что о тебе подумают или скажут, уверяя других, что вот это и есть ты настоящий. Нельзя кланяться людям, слепым на все, кроме собственных убеждений, собственных переживаний и нужд, из которых они к тому же умудряются построить всеобщую модель мира, измеряя в нем соотношение добра и зла лишь по собственной боли. Однажды возле тебя все равно окажутся те или та, тот, кому не придет в голову бранить за то, что ты сегодня сер, холоден, или безудержно восхищаться, как ты красиво сияешь. Река-то знает, что каждое утро и вечер, каждый день оставляют на ней свои следы. Пусть под низкими, пухлыми и непроницаемыми тучами она покажется мутной, холодной и жесткой, как палуба крейсера. Пусть в июльский солнечный полдень она вся как расплавленное серебро или родник с живой водой, в которую так хочется окунуться. Пусть ныне она разлилась, будто палеозойский океан, а через месяц встретится командированному из Пензы обмелевшая, с проступившими, словно ребра, отмелями. Пусть она так любима всеми жарким летом, а осенью ее берега пустынны.