Так прошел день. И другой. Час за часом я с умным видом, прикидывая, как потом буду рассказывать дома о путешествии по реке, разглядывал одну обложку ее. Как много я пропустил!
Я открыл это лишь тогда, когда мы вышли в море, а берега отступили за корму и начали таять, словно оседали на морское дно. А нас по-прежнему несла и раскачивала родная река, которая не оборвалась с устьем. Ее воду не спутать с морской ни по цвету, ни по запаху. Действительно, верен житейский закон: близких острее начинаешь понимать на расстоянии, особенно, если оно увеличивается и еще не скоро повернуть обратно.
От времени родная река не блекнет и не выцветает под солнцем.
Плавать по-собачьи я научился в возрасте пяти лет, освоив этот не очень изысканный, зато надежный стиль одновременно с букварем. Мы бегали купаться вопреки строжайшему запрету родителей (важно было лишь обсохнуть до возвращения). Большим удовольствием для нас было гоняться по песчаному мелководью за юркими стаями мальков, бросаться на них, захватывая руками воду и песок в надежде поймать хоть одного. Делом это было почти всегда безнадежным. Накупавшись, и обязательно — до посинения, хорошо было упасть на раскаленный песок, взвизгнув от короткого ожога, торопливо подгребать песок к себе, присыпая бока, а попросишь — тебе и на спину его навалят. При этом все равно еще минут пять дрожишь и клацаешь зубами. А еще мы любили делать «орла», минутную песчаную татуировку на груди. Это удавалось не всем. Без осторожности и ловкости не суметь. Сложишь ладони ромбом на мокрой груди, встанешь на колени, а затем аккуратно приложишься плечами, грудью и животом к песку, выпрямляешься — на груди будто тень орла с раскинутыми крыльями.
Но не за этим я сбегал к Амуру.
Я еще не умел плавать, когда в один из июльских дней я застыл перед нею, стоя по щиколотку в воде, пораженный: под колышущейся и словно маслянистой гладью, по которой зигзагами металось солнце, под мелким сором из размокших травинок сена, щепок и веточек плавника струились захватывающие тайны. Я не знал их имени и числа. Но мне уже хотелось найти и разгадать их, сколько бы ни было.
Водовороты, утопленники, рассказы об огромных калугах — все это пугало, но не занимало.
Мама сказала, что острова напротив города — от потопленной здесь в гражданскую войну канонерской лодки. С того часа эти песчаные косы для меня выступали из-под воды, как перевернутые вверх килем боевые корабли (и долго я придумывал, как бы их поднять из-под песка и воды). Они кажутся мне и по сей день такими, хотя уже хорошо знаю, что тот бой был в другой стороне, а значит, что это — обыкновенные речные наносы.
Разгадка тайн реки детства это вечная дружба с нею, потому что она вся сама по себе одна из величайших добрых тайн, привораживающих до последнего нашего дня.
Живя рядом с нею лето за летом, зиму за зимой, горе за горем, но и радость за радостью, надежда за надеждой, как ледоход за ледоходом, я впитал ее ночное спокойствие и тишину вместе с бурными, ветреными днями, ее врачующую в июльскую духоту свежесть, а равно и тепло, отрадное для утреннего или дождливого часа. И это ее сильное течение натаскало меня сопротивляться различным, не по нутру мне, струям в жизни, в которых счастливо барахтаются иные, исповедуя оправдательную теорийку «поплавка», «флюгера», «момента» и прочее.
А ее удивительная работоспособность и выносливость! Столько веков служит дорогой, которой многим обязаны приамурские села и города, рождавшиеся на ее берегах. Как старые, так и новые, Комсомольск и Амурск. И они наверняка не последние. Не потребовав для своей прокладки ни средств, ни техники, ни управлений и трестов, она готова служить строителям надежной помощницей и впредь.
Речники мне казались в детстве существами из другого, не доступного больше ни для кого мира. Механики, расхаживая внизу в грохоте, между скользящими шатунами, никогда не поднимали головы. Они знали, что были на виду у любопытных граждан, и не обращали на них никакого внимания. Поливали маслом полозья из масленки с длинным-предлинным носиком. Касались каких-то кранов. Капитаны, появляясь изредка на мостике в белом кителе и фуражке, бросали взгляд вниз только затем, чтобы проверить, есть ли возле кнехтов матросы, и крикнуть им в рупор: «Отдать носовой!».
У каждого из них, конечно, была в паспорте отметка о прописке, городская квартира. Они относились к городу лишь как к временному месту проживания. По-настоящему и по-хозяйски они жили и держались на судне, на реке. Все лето, плюс конец весны и начало осени — без малого полгода.
Плавая на северный Сахалин, я провел с ними бок о бок несколько недель. Перекатывал крышки грузовых люков, выходил на вахту в машинное, играл в кают-компании в лото, чистил картошку на корме, соседствовал за обеденным столом, разгружал в Москальво трюмы по случаю затянувшегося празднования грузчиками Дня Военно-Морского Флота. Никто из них не вспоминал о доме на земле, не мечтал, вот бы пройти вечером по улице Карла Маркса, зайти в «Гигант» или в «Большой гастроном», красиво провести время в ресторане «Дальний Восток», чтобы залечить тоску по оставленным далеко и надолго голосам, взглядам, прикосновениям или от воспоминаний о недоговоренных словах, несостоявшихся встречах и незавершенных отношениях.
Но ведь я и сам тогда пережил, словно перенес экзотическую болезнь, полное беспамятство о прошлом. Разве что жалел: видеть столько красоты, пережить такие необычные ощущения и чувства — и все без тех, с кем хотелось бы разделить или немедленно поделиться, кому понятно было бы мое состояние постоянного предвосхищения чуда, видеть несущуюся вместе с берегами реку, просыпаться рано утром под ровный, глуховатый шум двигателей и встречать на палубе солнце, которое выберется из-за сихотэ-алинских сопок, чтобы сразу же пристроиться за судном и не отставать от него до захода. А не расскажешь такому собеседнику сразу — выскользнет из слов все, словно и не было. И некому будет помочь.
Становясь спутницей, река поразительно притягивает к себе, обволакивает собой, сковывает беспокойную память, которой только и остается — запоминать неторопливую речь дороги, движение, от мыса к мысу, от знака к знаку и от встречи к встрече.
Высокий и немного болезненно худощавый мужчина в фуражке речника и с бородой, что было непривычно для человека среднего возраста в те времена, когда бриться было всеобщим правилом, мне встречался нередко возле гастронома на улице Серышева. В гастрономе он набирал полные сетки крупы, сахара, консервов и махорки. И никогда оттуда не торчали облитые белым сургучом головки бутылок водки, «белая головка», как ее тогда звали.
Он всегда уходил в сторону порта, вниз по Калининой. Иногда рядом с ним была голенастая, дочерна загорелая, худая женщина в косынке. Вероятно, его жена. Я их видел из лета в лето.
Ручаюсь, он не был злым, жестоким, несправедливым или еще отчего-либо нехорошим человеком. Дети, совершенно интуитивно, может быть по взгляду, определяют это тотчас и куда лучше, чем взрослые. Из глубоких глазных впадин он поглядывал умно, живо, внимательно и неназойливо. В бедолажной, шальной или нервной гастрономовской толпе и очередях он держался спокойно и независимо, с достоинством. Он выделялся среди одуревших от работы или от тягот жизни, от пьянства людей, толкавшихся возле магазина и у прилавков. И нравился своей непоказной заботой о женщине, жилистой, но не изможденной, веселой ситцевой принцессе.
Не знаю вовсе почему, он производил впечатление человека начитанного и куда грамотнее, развитее многих взрослых, с кем приходилось сталкиваться. Какое-то время я даже думал — не переодетый ли это писатель? Позже, учась в старших классах и набравшись кое-чего об античности, я прозвал его речным Сократом.
Он всегда был в фуражке речника.
Наконец, совершенно случайно, мне удалось вызнать, кем он работал. Я столкнулся с ним на пирсе грузового порта. Поставив набитые сетки На Землю, он договаривался со старшиной катера о перевозе на одну из барж, стоявших, под левым берегом.
Он оказался шкипером.
Шкиперы, какими я их видел и запомнил, были самыми основательными из речников. Они жили на баржах семьями, со всеми своими пожитками, а то и хозяйством. Тянет буксир такую баржу, а на ее корме, возле жилой надстройки, развевается белье, суетятся куры, кудахчут и торкаются в щели палубы, под окнами играют дети. Из домика выйдет женщина с тазом, выплеснет за борт грязную воду. Дымок из небольшой трубы вьется — стряпней попахивает. И над всем этим, на высоте служебного положения — в рулевой рубке, поставленной вторым этажом домика, возле огромного штурвала маячит неподвижная, как памятник, фигура самого шкипера. Следя за буксирным пароходом, он ворочает штурвал, вслед за которым разворачивается громадное деревянное рулевое перо, где по верхнему брусу можно бы выстроить шеренгой взвод солдат. А в кильватерной струе на канате мечется маленькая плоскодонка.
Само собой разумеется, не все из шкиперов были Сократами, как и не всякий министр — непременно образец человечества.
Большинство из них, кого я знал, умели толково разговаривать, интересно судить и рассудительно оценивать, развивать мысль убедительно и стойко, как бы, по всеобщей привычке, разговор не перескакивал с темы на тему (когда начнут за здравие любви, а кончат за упокой политики!). Я подмечал в них, в их манере спрашивать или отзываться о ком-то, душевную деликатность и такт, которыми еще не слишком богато человечество. Они отличались превосходной памятью, любопытными наблюдениями над жизнью и природой. Вполне возможно, все это оттого, что они располагали все-таки большей свободой распоряжаться своим временем, чем многие другие. А когда у тебя есть лишняя возможность почитать, послушать, понаблюдать и подумать — значит, еще как немало! Человека-то создал и развивает не лошадиный труд, а работа головой прежде всего.
Но откуда бы у этих людей был такой мощный слой доброты, захватывающей даже самые непроизвольные движения души и светящейся даже из самой потаенной глубины глаз, как не дар реки, как не отражение ее способности с мягким и неторопливым упорством течь к океану, глубины ее русла и ее неизменности в служении людям и жизни. Как не награда реки.