…перелетные стаи моторных лодок, время от времени меняющие гнездовья на берегу, бойкие катера, словно машины на шоссе, без конца снующие перед городом, степенные толкачи, ломовые извозчики реки, монументальные, как фабричный корпус, землечерпалки, большие сухогрузы, озабоченные мыслями о дальних берегах Японии и Магадана и, наконец, курьеры приамурских городов, пассажирские «первопроходцы» — «Ерофей Хабаров» или «Семен Дежнев». Все они превращают реку в дорогу с расставленными по обеим сторонам знаками и правилами движения, которые нарушать так же опасно, как и на автомагистрали. Со своими сугубо дорожными проблемами (то слишком низка вода, то нанесло новые косы). С остановками-причалами, дебаркадерами и стоянками-портами, с заправочными пунктами, с налаженными грузопотоками и притрассовой службой, обеспокоенной удобством и безопасностью движения по ней.
Не помню ничего более желанного, связанного с плаванием по реке, чем стать владельцем автомобильной камеры от грузовика, чтобы качаться, свесив ноги и руки в воду, на волнах и уплывать, гребя ладонями, куда только вздумается, даже до той дальней и невидимой на воде черты, за которой гулко и вязко шлепают палицами колес пароходы. К тому же с камеры можно было, лихо подпрыгнув, красиво нырять, а если хочешь — и подныривать под нее на подводную меткость: не каждый раз угадаешь, куда и насколько снесет ее ветром или сдвинет волной, пока ты продираешься в невесомости где-то под поверхностью.
Камерами обзаводились загорелые, как негры, мальчишки с прибрежных улиц. Они катили к реке эти гигантские черные бублики с гордостью и неприступностью испанских грандов. Бублики резво подпрыгивали, норовили шарахнуться и вильнуть в сторону. Гранды то и дело срывались и припускали бегом. За ними срывалась и свита из трех-четырех прислужников, которым обязательно перепадет хотя бы по пять минут великого наслаждения плавательной свободой и доступным бесстрашием перед любой глубиной. Небрежно швырнув камеру, так, чтобы она звонко щелкнула о воду, хозяин с разгона плюхался на ее упругие бока и не оборачиваясь уплывал от берега, взмахивая руками, будто крыльями.
Помнится, у кого из них шофером был отец, у кого родственник, а кому добыли, как дань дворовому «королю». Мы все были офицерскими детьми. Офицеры получали хорошую зарплату, но не приносили камер от грузовиков. И нам оставалось крепко завидовать, потихоньку желая, чтобы на очередном подскоке сокровище хулигана налетело бы на что-нибудь острое и лопнуло. Улица же, что ни день донимавшая босые ноги осколками, гвоздями, ребристыми камешками, всегда щадила туго натянутую резину.
Обычно мы ходили купаться на «косу» (ныне тут стадион). Она была рядом — песчаный полуостров, наполовину зарос травой. Летом со всех сторон «косы» грудились моторки, стояли на якорях недалеко от берега, а чаще всего — вытащенные носом на песок и с отнесенным повыше якорем, который прочно втыкали в песок. Заботясь только о том, чтобы лодку не отнесло случайно волной. В лодках под еланями стояла черная маслянистая вода. Посередине лодки торчал деревянный короб. Когда с него снимали висячий замок и распахивали сверху створки, в коробе открывался мотор. Рядом с ним, на борту, было маленькое колесо с ручкой, как на токарных станках. От него к рулю тянулись два тросика.
Все эти лодки принадлежали довольно хмурому люду в кепках — «колонках», с уголками. Собираясь по выходным дням к своим лодкам, они усердно ковырялись в моторах, громко матерились в разговоре — на одно обычное слово три экспрессивных, даже глаголами у них были исключительно последние. К нам, только сунься забраться на корму, чтобы покачаться хоть немного, они относились как к врагам. Можно подумать, им бы убыло чего!
В воскресенье многие из них подъезжали поближе к пассажирской пристани. Перевозили на левый берег. Пароходство, даже бросая на подмогу колесные буксиры, которые в пять минут набивались, как автобус, обычно не управлялось. За перевоз семьи или компании перевозчики брали три рубля (старыми!).
Прокатиться таким образом один раз довелось и нам. С третьей неудачной попытки сесть на пароход отец договорился с мотолодочником. Сидеть пришлось на самом дне. Из-за борта высовывалась только голова. Наверное, мы еле плелись, но оттого что вода скользила совсем рядом, мне казалось — летели. Мотор тарахтел и поплевывал из коротенькой, обращенной концом вниз трубки. Хозяин в кепке сидел с бесстрастным лицом, словно индеец из романов Фенимора Купера, молча покручивал штурвальчик и высматривал левый берег. И мне было только жаль, что подвернулась не та лодка, какую очень бы хотелось. Ходили тогда по Амуру и совершенно индейские «пироги», моторки с одинаково сделанным носом и кормой, острыми и загнутыми кверху.
Ближе к осени, до паводка, берег и его речные окрестности оживлялись «сенниками», широкими, до двух метров, плоскодонными лодками. Чаще всего их соединяли попарно и тянули двумя моторками, одной было не под силу. Стог, поставленный на широкий помост, притапливал лодки и проплывал среди пароходов, лихтеров, нефтеналивных барж, изящных ведомственных катеров и полуглиссеров с достоинством представителя иной великой цивилизации. С краев помоста, чуть-чуть не достающего до волн, свисали и тянулись по воде, словно волосы русалки, длинные, зеленоватые колышущиеся пряди свежего сена.
Добрую половину лета «сенники» дожидались своего часа где-нибудь повыше на берегу. С первым снегом, вместе со всеми лодками, они возвращались в проулки и во дворы, чтобы зимние рыбаки, сатанеющие от мороза, не пустили их на дрова.
Под левым берегом напротив Казачьей горы («Казачки») и грузового порта все лето маячили баржи. Точно так же, как и сейчас, они появлялись там с самого начала навигации, а их исчезновение осенью означало ее конец, вот-вот пойдет шуга.
В непогоду они холодно чернели, разворачивались по ветру на якорях, словно флюгеры, насколько позволяло течение. Ночью откликались топовыми огоньками, по которым в зыбкой струящейся темноте можно было угадать противоположный берег. Не знаю, действительно ли так, но мне кажется, на долю барж приходились самые крупные потери в речных кораблекрушениях. Мы не раз натыкались на брошенный корпус, полузатопленный или полузанесенный илом, песком с мелким плавником. Погнутое, а то и разорванное железо неслышно гибло от ржавчины, словно куча хлама. Еще сильнее щемили душу деревянные баржи с проломанными бортами, с торчащими брусьями обшивки. За зиму их доламывали, растаскивали на костры или в печи ближайших домов.
Разрушаясь, все эти баржи становились напоследок нашими кораблями, фрегатами последнего поколения мальчишек, мечтавших о море как о самой великой главе в своей жизни. Следующие начнут записываться в космонавты. И даже из нас только Рома поступил в мореходку, несколько лет плавал матросом Дальневосточного пароходства. Из своей морской жизни он вынес умение в любых условиях, будь то палаточный комфорт и рюкзак, сохранять на брюках стрелку и рассказывать об одном случае сильнее другого: то, как ему изменила владивостокская девушка Галя, а то, как ходил на известной парусной шхуне «Заря». О Гале — чистая правда, и я ему не завидовал. О «Заре», окрыленной белыми парящими парусами, он скорее всего загибал, но и мало веря, я очень завидовал. Пусть он и не ходил, но наверняка видел настоящую парусную шхуну, с легким креном скользившую за горизонт.
В самом начале пятидесятых годов возле устья Чердымовки иногда встречались странные, красивые высокобортные барки черного цвета. Узкие, с высоким и острым форштевнем и с изогнутым по планширу корпусом, они мало походили на плоские речные суда. И казались морскими шхунами, временно лишенными мачт. От них пахло смолой, рыбой и морской солью. Видимо, их строили в низовье для лимана и Охотского побережья. Люди, распоряжавшиеся ими, не отгоняли нас и не обращали внимания на то, что мы забирались по крутому трапу на борт, бегали по палубе и заглядывали в люки. В низком кормовом кубрике без иллюминаторов, куда можно было лишь спрыгнуть в люк посередине палубы, всегда были охапки свежего сена и «летучая мышь», давно забытый городами керосиновый фонарь.
С появлением этих «шхун» в несуществующие моря отправлялись мои первые парусники. Я возвращал «шхунам» мачты и твердой рукой направлял их к океану. Но и река не была бы тесной для них.
Свою моряцкую карьеру мы начали и закончили за месяц до запуска первого спутника на разоруженном бронекатере морского клуба ДОСААФ. Со стороны, из парка например, он еще выглядел вполне настоящим: орудийная башня с пушкой, бронированная рубка и броня на бортах, защитная окраска. Возможно, он и в самом деле воевал и в сорок пятом поднимался по Сунгари до Харбина. В артиллерийских отсеках сохранились снарядные стеллажи. Башня разворачивалась, орудие можно было поднимать и щелкать затвором, сидя в принайтованном к лафету железном креслице. Но вместо порохового дыма в башне уже давно стоял лишь душноватый запах разогретого железа и краски, перемешанной с пробочной крошкой, смесью которой изнутри были покрыты кубрики. Вместе с пулеметами и другим боевым снаряжением с него сняли и мощный двигатель, заменив на серийный катерный, которого едва хватало на то, чтобы разогнать тяжелое судно до скорости несколько большей, чем напор течения. Стремнина возле Утеса оборачивалась уже серьезным испытанием.
Зато в столкновениях катер непременно выходил победителем. Его усатый штатский старшина, со способностями всегда казаться трезвым и зорко высматривать купальщиц с крупными бюстами, не успевал задумываться над простыми физическими законами. У катера, при его огромной массе железа, была мощная инерция. За версту давай задний ход, чтобы не врезаться. И мы врезались. Чаще всего при швартовке. Рельсовые стойки эстакады лопались, будто дюралевые трубки раскладушки, оставляя на скуле катера лишь легкую царапину. Наконец он таки получил пробоину в подводной части, как раз, прошу прощения, в гальюне, который после ремонта был замурован, осн