Важно или нет, но она еще была и очень добра: жалела без фальши, воспитывала или советовала без педагогических интонаций, брала и держала тебя за руку, похлопывала по спине неназойливо, умела потрепать, даже подергать за нос необидно, негрубо, а наклонялась к тебе порывисто и гладила с ничем не заслуженной лаской.
Она была студенткой. С ее компанией меня и брата отпускали на Левый Берег, потому что одним из вождей там был брат моей матери. Правда, сейчас можно сознаться, досмотра за нами совершенно никакого не было.
В застольных попойках, в подогретой вином радости, пьяноватом веселье и оживлении Света не сторонилась всех, но и не пила почти. И к ней не приставали с питейным занудством: выпей да выпей… После так называемого обеда, как других, ее никогда не хватали за руки, за ноги, чтобы с дикарским ухарством протащить на весу к воде, раскачать и швырнуть в реку, не заботясь, умеет ли жертва плавать.
Чаще всего дядина «компашка» собиралась с бессмертной для братьев-славян необязательностью: договорятся на восемь утра — хорошо-то, к девяти сойдутся к назначенному углу улиц Серышева и Калинина. Настоишься там под молоденькими, жидкими вязами, возле низенькой деревянной оградки — ни сесть, ни прислониться. Света никогда не опаздывала. И приходила не одна — поднимала по пути несколько подруг. А дожидалась она не поглядывая то и дело на часы, не поминая имен каких-то Бородиных или Жени. Улыбалась с ясностью и добротой утреннего солнца, еще не жарко окатившего погруженный в зелень наш полудеревянный город, и занимала всех рассказами и расспросами о чем-то студенческом.
Задержка со сборами кончалась тем, что мы опаздывали к разбору не только лучших, но и сносных мест под ивами. Перебранка, выяснение, кто тому больше виной, портили всем настроение. И тогда, восстав коротко, но решительно, Света уводила на Сухую протоку.
Настоящий левый берег, просторный остров, между главным руслом реки и ее Бешеной протокой, бурной и разрушительной, начинался за пляжами, за болотцами и кочкарником и тянулся во все стороны широкой луговой прерией, оставлявшей на зиму заросли высокого, с пушистыми метелками ковыля. В глубине остров пересекала мелкая, местами почти совсем пересыхающая протока, прозванная Сухой. По ее руслу попадалось много длинных отмелей из удивительного песка, мелкого, будто просеянного, чистого и бархатистого.
Разогретая к этому часу дорога, слабо наезженная колея, наполненная пылью, перемешанной с песком, вела извилисто между невысоких холмиков за придорожными ивами и болотцами. Холмики, как планета Маленького принца, были покрыты садиками или огородиками, при них конурка меньше, чем железнодорожное купе. Болотца и глубокие, узкие проточки, комариные приюты, сохраняли возле себя ночную прохладу. Зимой они промерзали до дна. Подо льдом, висевшим над дном, словно матовый потолок, если пробить его лыжной палкой, можно было найти кучки замерзших гольянчиков, мелкой рыбешки.
На полпути все хватались, что солнце набрало силу, и срочно мастерили из газет пилотки и шапки. Они в те годы были более приняты, чем сейчас, за их отменную дешевизну, а еще и потому, что дешевизны не стыдились.
Стриженая, темноволосая головка Светы оставалась непокрытой. Плетясь позади всех, я высматривал ее среди газетных шлемов. Мне важно было увидеть, как путнячок, слабый встречный ветер, вежливо трогал ее волосы и то, что она держалась все время возле моего дяди, отчего и у меня словно появлялось на нее некоторое право, уверенность, что в любую минуту могу к ней подойти, заговорить и прикоснуться.
Купаясь на мелководье — на Сухой не расплаваешься, я поглядывал за ее красным купальником, самым модным по тем временам — нашпигованным сверху донизу резинками и словно пушистым. Оказывались рядом — яростно брызгал ей в лицо, как умеют мальчишки: скользнешь уголком ладони вдоль поверхности — брызги летят густо и сильно. Света ойкала, закрывалась, отворачивалась и убегала на берег, вырываясь из упругой воды всем телом, молодым и крепким, плавными толчками красивых бедер, изгибаясь в талии и взмахивая руками, будто хотела взлететь. И вступалась тут же за меня, если кто-нибудь из мужчин прикрикивал, чтобы не делал этого, в чем угадывалась какая-то странная, тупая мужская ревность: не делай, чего еще не положено.
Мы вместе с нею собирали валежник. И я старался быть поближе к ней, чтобы ломать за нее сухостой потолще. После обеда, когда все заваливались в тень, разомлев от возни в воде, от еды, но больше всего — от подходящего для случая напитка «зверобой», мы со Светой отправлялись вдвоем за яблочками.
Колючих диких яблонь на левом берегу росло много. Вперемешку с боярышником и крупным шиповником. Я и сейчас знаю в городе тех, кто осенью специально наезжает на левый берег, чтобы набрать спелых ягод боярки, шиповника, а потом всю зиму делать из них врачующие отвары.
Царапая руки, ноги, обдирая живот и бока, я залезал на самый верх дерева, где яблочки всегда были особенно спелые и особенно вкусные. Для Светы я просто обламывал тонкие ветки с плодами, похожими на вишенки, чтобы она сама обрывала их подрагивающие пучки. И мы смеялись, ели их, не думая о брошенной компании. На вкус дички были кисло-сладкими и оставляли горьковатую оскомину, словно в них накапливался жар длинных летних дней.
Яблони всегда выбирали место повыше, где не заливало. И с дерева мне хорошо был виден луговой простор острова, разбросанные там и тут купы других деревьев, еще дальше — серебрящийся вал прибрежных ив. За ивами проступал, будто дальний мираж, светлый город. Желтоватые и выбеленные дома сливались стеной, скрывая за собой улицы, площади, людей, машины. А поднятое ко мне лицо и протянутые руки Светы, едва я окликал ее и протягивал ей ветку, отсвечивали еще удаленной от меня, и вообще слишком далекой для короткой молодости людей, мечтой, которая уже неясно тревожила в снах: о ком-то, о какой-то женщине, с кем буду счастлив бок о бок одолеванием годов, соблазнов усталости и равнодушия и душа к душе пережитыми праздниками, неудачами, восхищением и покоем.
Переменился ныне Левый Берег. Его словно вообще забыли, растеклись по дачам, а неимущим их достаточно и городского пляжа. Только ведь и я уже не больно-то молод! А со временем что не меняется!
В последний раз я был там зимой. Добравшись до Левого Берега на лыжах, я остановился передохнуть, оглянулся: утренний город застыл под дымами. Он казался сказочным и рисовался одним своевольно расстроившимся по берегу домом о сорока сороков палат, полных тепла и хлебосольства. Под роскошной шубой из дымов, среди глубоких снегов и мороза, за ледяными полями он казался картиной доброго и наблюдательного художника.
Я направился напрямик к Сухой протоке. Заснеженные луга, сухая трава, местами придавленная сугробами, сберегли в своем тонком сенном запахе ушедшие жаркие дни и теплые дожди. И каждая из трав пахла по-своему. Череда зимних лугов — вереница легких ароматов, требующих чуткого обоняния и безветрия. Возле Сухой, где коряво чернели дикие яблони, я растер между ладоней несколько разных травинок, прихваченных по пути. Из полусомкнутых ладоней пахнуло отцветшим летом, отпылавшим небом и отсверкавшей рекой. А еще — воспоминаниями.
Я очень любил Свету. По возможности и умению детского возраста. Она же — только моего беспутного дядю, умудрившегося не жениться на ней и долго мотавшегося по стране, словно перекати-поле, пока его не захватила болезнь, а вскоре и смерть.
Я не знаю, что было со Светой дальше. Кажется, давно вышла замуж. Вполне возможно, у нее уже и внуки. Может быть, она даже по-прежнему живет здесь же, в том же городе, и мы где-нибудь на центральной улице расходимся в шаге друг от друга. В общем-то я и не вспоминаю о ней. И лишь Левый Берег, когда бываю на нем, хранит и возвращает мне ее. Навеки молодой, зовущей, прекрасной. Будто она навсегда поселилась там среди пестрых луговых трав, среди отпущенных на волю ив и уцелевших яблонь, среди прохладных проток и теплых холмиков, несмотря на дачные поселки. Как Дева Левого Берега.
Марине Карташевой, вернувшейся во Владивосток
Они по-разному представляют взгляду города — окутывают или раздевают. Парки, дымка, листопад, дожди и снег, первое тепло и первые холода — словом, все, что создает или выдает движение времен года, их перемену, меняет и города. Иногда так неожиданно и резко, будто попадаешь совсем в другой, совершенно незнакомый тебе город. И каждый, как бы ни был велик или мал, стар или молод, имеет свое особенное и неповторимое время года, когда вся красота, богатство и достоинство этого города открываются как никогда полно, ярко и поразительно. И знакомство с его, может быть, несколькими улицами и днями жизни оставляют самое удивительное, светлое и радостное впечатление. Как раз то впечатление, которым дорожишь потом многие годы и которое хранишь в глубиннейшей сокровищнице своей памяти.
Вот почему время года, на мой взгляд, имеет такое большое значение для встречи с городом и его открытия. Вполне возможно, ничуть не меньшее, чем его архитектура, планировка, убранство. Всякий из сезонов — это особенная речь, различное настроение или степень откровения городов, как у человека удачные или невеселые обстоятельства жизни.
Об этом важно помнить.
И я спешу — были б время и деньги!◦— в Ленинград в июне далеко не из-за одних хрестоматийно известных белых ночей, недолгого жемчужного покрывала города. Ими богаты и другие города. Воркута, Петрозаводск, скажем. Или Анадырь, чтобы не ходить далеко. И не из-за того возвышенного ощущения, которым полнишься, когда сквозь их нежную акварель так изящно и чисто, словно древняя гравюра, проступают очертания именно этого и никакого иного города, так щедро одаренного, овеянного и освященного вдохновением и талантами лучших российских художников и мастеровых, судьбами и событиями, бесценными не только для одного народа.
Июнь для Ленинграда — тем, по-моему, неповторимая пора, что в эти дни он раскрывает себя как никогда полно и щедро. Темнота не вешает на него замок ни на один час. К этому сроку открывается, как волшебная раковина, вся ленинградская коллекция музеев, музейных ансамблей и парков. По городу и его окрестностям можно бродить сутки напролет, от первой и до самой последней минуты пребывания в нем, будто по нескончаемой череде залов и анфилад Эрмитажа.