Маленькая повесть о двоих — страница 47 из 53

И только ли это главное? Чаще всего в июне я заставал здесь поразительные, один к одному солнечные и ветреные, дни с глубокой далью, с густой тенью в старинных дворах и подворотнях, с торжественным сверканием шпилей Адмиралтейства и Петропавловской колокольни и с величественным полыханием купола Исаакия, а еще с редким по искренности, чистоте и свету состоянием людей, которым они безотчетно хороши в первые по-настоящему летние дни.

И тогда мне казалось, и думается все увереннее, что этот неодолимый, неподвластный переменчивым течениям и модам эпох удивительный город, его улицы и проспекты, его здания и украшения, их высокой пробы художественность и ум, вложенный в них, ощутимо влияют на жителей. Десятилетие за десятилетием в них понемногу вливаются, возвращаются растерянные в прошлом в испытаниях их и на крутых поворотах истории умение и манера держаться, свойства характера, словом, все вплоть до сложения, чем выделялись среди общероссийского люда ушедшие поколения, урожденные петербуржцы, петроградцы и первые ленинградцы. Проще говоря, город, как матрица, воспроизводит своих людей. Будто ведома была его создателям некая тайна, которую не ощутить так отчетливо и явственно ни в какой иной месяц, кроме июня.

А как хороша во второй половине мая Москва! В цветах, в незримых ручьях черемухового аромата, в неслышимом цветопаде яблонь, в густой черноте затихших за полночь старых переулков, в ночном блеске молодой листвы, серебряно застывшей под матовыми фонарями. Она кротка и тиха, как барышня гимназического воспитания. Прислушивается к шороху пышных вечерних облаков, к несложной болтовне коротких ливней, охотно открывает окна, пропитывается солнцем, быстрее отряхивается от суеты и охотнее, чаще поглядывает на закаты, которые, как и сотни лет назад, упираются на прощанье в стены Андрониковского монастыря и прячутся у их подножия в лопухах. Есть у Москвы и еще одна пора, конец июня — начало июля, без которой не представить города — переполненная щемящим душу дыханием цветущих лип, сухого веяния разогретых за день домов, тротуаров и мостовых, истомой поздних вечеров, выманивающих из дома на улицу к недолгой прохладе, осторожной тишине и далеко слышимым отголоскам чужих разговоров.

Точно так же мне плохо понятен, не в радость, Киев, если голы его бульвары, Крещатик и приднепровские парки. Будто навещаешь вдруг разорившихся друзей, кому пришлось спешно распродать всю обстановку.

И лишь родной город (поселок, село, хоть лесной кордон) открыт для нашей души в любое время года, будь то даже Дальневосточная строгая и крепко настоянная…

Зима

Из чего она состоит? Из морозов? Снега и льда?

Часто слышу, поговаривают, совсем переменилась природа. Вот и зимы не те, совсем не такие, как были, скажем, лет тридцать-сорок назад.

Да так ли это?

Грех жаловаться, будто морозы слабее, ядрености недостает. Свидетельствую: в январе восьмидесятого я почти вприпрыжку спешил по вечерней улице Серышева, закрывая лицо остекленевшей перчаткой и деревянно стуча туфлями по вычищенному тротуару, спрашивая себя: туфли это поднимают такой грохот или мои ноги, промерзшие до костей в одну минуту? (Расплата за московскую привычку обходиться без теплой обуви.) А нос, едва приоткрой лицо, тут же схватывало словно клещами. Потрескивали деревья. И любой звук в промороженном воздухе проносился резко и торопливо, словно и ему доставалось от стужи.

И льда хватает. Окна затягивает толстый панцирь. Жги электричество среди бела дня, чтобы читать и писать. А городские наледи, столь же стойкие и неотвратимые, как и таежные, растут на улицах, перекрестках. То и дело против них бросают бульдозеры.

Со снегом как и прежде: то сыпет, кружит день-третий так густо, непроницаемо и непрерывно, словно планета влетела в неведомую снежную туманность и этим тусклым, запорошенным дням с белым мельтешением за окном тянуться вечность. На улицах зависает тишина, пухнут сугробы и ватный покров на деревьях и крышах, а из машин только автобусы терпеливо и осторожно спускаются с горы, а затем покладисто и мужественно взбираются наверх. А то — месяц-третий ни снежинки. Напористый, крутой ветер из-за Амура переложит весь наличный снег в длинные полосами сугробы-свеи, утрамбует, перемешав с пылью, как мостовую, а выголенную землю выморозит до потрескивания, как лед.

Одним словом, с чего бы придираться к нынешним зимам? Не слишком-то любит природа исполнять предписания человеческих календарей или следовать предсказаниям метеорологов (капризна, как студентка первого курса,◦— никогда не придет на свидание в назначенный час), но все же трудолюбива и достаточно исполнительна в главных своих обязанностях: рано или поздно быть всему, что у нее положено. Если не умудрились только что-либо нарушить в ее жизни сами же люди.

Так почему же все-таки думается с грустью и удивлением о зимах прошлого как о невозвратимой потере?

Может быть, все дело в переменах городской жизни? Чем крупнее становятся наши города, чем богаче они различным городским удобством, тем и зиме в них все меньше места в ее стародавнем виде. И на морозе все меньше времени бываешь (в столице с ее метро — пять — десять минут на весь день), и спешишь куда быстрее (чем больше город, тем поспешнее пешеходный шаг), а За бегущим горожанином и дальневосточному морозу не всегда угнаться. Столько пропало прежних примет, состарившихся спутниц матушки зимы! Голландка, круглая печка, обитая черноокрашенным железом, неприхотливый и добрый страж тепла (топить ее хватало раз в два-три дня), ночного покоя и сказочного зрелища — завораживающей пляски синих язычков пламени и красновато-желтых переливов на раскаленных и распадающихся кусках прогоревшего угля. Беспокойство, как бы добыть артемовский антрацит, поблескивающий на изломах уголь, вместо бурого райчихинского, с которым намучаешься и золы не оберешься. Запах давнего зимнего утра — крепкого мороза с печным дымком, дружно встающим из всех труб над крышами города. В безветренные дни, особенно воскресные, когда дымили трубы даже «пятиэтажек», домов с центральным отоплением, где хозяйки затапливали плиты приготовить без керогазного чада самый вкусный из недельных обедов, а в духовке испечь пироги, город весь закрывался пышными клубами, словно палящая изо всех орудий крепость.

И валенки, как ни доподлинно трещат по-прежнему морозы, теперь перестали быть главной зимней обувью, их не носят уже так повально. А то и вообще стесняются, как бы не показаться деревенщиной. Пропали совсем меховые женские муфточки, обычные для зимней толпы в прошлом. Скорые на расправу с немодными вещами женщины пустили их, словно безнадежно бесполезный предмет, на отделку пальто. И столкнувшись прошлой зимой на улице Карла Маркса с девушкой, запрятавшей ручки в муфту, я не удержался проводить ее удивленным взглядом, захваченный вдруг сумятицей неожиданных воспоминаний.

А еще мы реже стали обмораживаться. Ни со мной, ни с моими друзьями и близкими этого уже давно не случалось. А кто из родителей сейчас торопится намазать детям нос и щеки гусиным салом, пока они не выбежали на улицу? Ну хорошо-хорошо, гусей меньше стало что-то. Вазелин-то не перевелся. Исчезла эта зимняя профилактическая привычка.

Видимо, в том и вся суть: просто-напросто основательно переменились наши отношения с зимой, будь она даже суровее прежнего. Вполне вероятно, тут действует некий, нам пока в лучшем случае смутно понятный, закон развития цивилизации. Так, лет двести назад было неслыханным подвигом совершить кругосветное путешествие на крупном, вместительном парусном корабле, а ныне те же океаны пересекают одиночки, да на таких суденышках, что в прошлые века на них и на десять миль не отплыли бы от берега.

Зима моего города остро приправлена сухим, колючим морозом, чистым и колким воздухом, сдобрена порывами сильных, стылых ветров, дальних путешественников, добирающихся до Амура из-за хребтов и лесов Сибири и караулящих за углом каждого дома. Она немыслима без скрипа и повизгивания снега под ногами, глуховатого посвистывания в ветвях коротко раскачивающихся деревьев, без сияния охваченного синевой неба, без рассыпанного повсюду сверкания утреннего инея, причуды зимы, и нежного полыхания недолгого фиолетового или сиреневого заката.

В ней сохранилось многое из того зимнего богатства, которым была когда-то хороша классическая среднерусская зима, растворившаяся в январских дождях и непрерывной слякоти.

С тех пор, как мне приходится подолгу жить в Москве, особенно радуюсь возвращениям в родной город зимой. Окунуться в настоящую зиму — должно быть, непременная и крайне необходимая радость для сугубо русского по духу человека, кому зима законная часть всего уклада его жизни, его надежд и огорчений.

Для меня нет большего удовольствия, чем вдохнуть, почувствовать особый, удивительный и странный запах людей с мороза. Будто он прокаливает их одежду, вычищает ее до последней пылинки и пятнышка, да и самих людей высвобождает от всего худого, злого и вредного для окружающих. Поразительный запах природной свежести, на который так щедра дальневосточная зима!

Любовь к этому своеобразному, незримому и целительному для души дыханию зимы пришла ко мне и сохранилась от тех дней, когда мы с мамой вносили в комнату с улицы замороженное, гремящее, словно листовое железо, чистое белье. Мы шли за ним в сумерках, под вечер. Вставая на носки, подпрыгивая или приклоняя веревку, она отдирала простыни, их уголки, друг от друга покрасневшими голыми руками и спокойно выслушивала мои ворчания-уговоры надеть рукавички («В них хуже»). Складывала на мое плечо полотнища, переломанные пополам с трудом («Ну как зачем? Ты не пройдешь в двери»), подхватывала алюминиевый таз с «черным бельем», и мы спешили поскорее нырнуть в подъезд, потому что больше было невозможно выдержать за этим занятием в морозно усиливающемся наплыве ночи. Дома мы развешивали белье по комнатам отойти от мороза. И оно долго, словно сияние, источало тонкий, глубокий и бережный аромат всех моих зим, их полутемных утр, когда бежишь в школу, одолевая нанесенные за ночь сугробы, их серебристых метелей, что особенно часто пускались носиться по улицам к концу зимы, и мелких упрямых поземок с их жестокой привычкой леденить лицо и кожу между рукавом и рукавицей, а еще ребристых и звонких сугробов, протянувшихся за буграми, заборами, и выветренной земли, похожей на разбитое зеркало. Ночью веяние от чистого промороженного белья одаривало яркими, красивыми и добрыми на ласку снами. В них все было прекраснее, светлее и пол