ечать отца. Они целовали его, прыгали вокруг, стаскивали с него пальто, рылись в карманах в поисках пакетиков со сластями или выглядывали в окна детской, подталкивая друг друга и смеясь, — словом, они всегда были заняты чем-то приятным, как всегда бывает в больших семьях. Сара полюбила их всех; она выбрала для них имена — романтичные имена, взятые из книг. Всему семейству она дала фамилию Монтморенси. Толстенькая светлокудрая малютка в кружевном чепчике звалась Этельберта Боучели Монтморенси; малютка постарше — Виолетта Чамли Монтморенси; малыш, который только начал ходить и у которого были такие толстые ножки, — Сидни Сесил Монтморенси. За ним шли Лилиана Эвангелина, Мод Мэрион, Розалинда Глэдис, Гай Клэренс, Вероника Юстасия и Клод Гарольд Гектор.
Однажды вечером произошёл забавный случай, — впрочем, возможно, он был не так уж и забавен.
Старшие дети Монтморенси, судя по всему, собрались на детский праздник; когда Сара проходила мимо их двери, они как раз высыпали из дому, чтобы сесть в ожидавшую их коляску. Вероника Юстасия и Розалинда Глэдис, в белых, подвязанных лентами платьях с прошвами, уже сидели в коляске, а пятилетний Гай Клэренс, одетый в матроску, как раз садился в неё. Это был такой милый мальчуган с румяными щёчками, голубыми глазами и круглой кудрявой головой, что Сара совершенно забыла и про тяжёлую корзинку в руках, и про своё потрёпанное пальтишко. Она забыла обо всём — так ей хотелось посмотреть на него. И она остановилась.
Дело было на Рождество, и маленькие Монтморенси наслышались рассказов о бедных детях, которые голодают и зябнут и у которых нет ни мамы, ни папы, чтобы положить им в чулок подарки или взять в театр на пантомиму. В этих рассказах добрые люди (а иногда и маленькие мальчики и девочки с нежными сердцами) всегда дарили бедным детям деньги или щедрые подарки, а не то вели их домой, чтобы накормить вкусным обедом. В тот день Гая Клэренса как раз до слёз растрогала такая история (им её прочитали вслух) — он горел желанием найти такую девочку и подарить ей шестипенсовик, который лежал у него в кармане. Целого шестипенсовика ей хватит, конечно, чтобы прожить в довольстве всю жизнь, — он в этом не сомневался. Шестипенсовик лежал у Гая Клэренса в кармане его коротких штанишек. Он ступил на красную дорожку, положенную на тротуар от подъезда к экипажу. Розалинда Глэдис села в коляску и подпрыгнула на сиденье, чтобы проверить упругость пружин; и в эту минуту он увидел Сару. Держа в руке старую корзинку, Сара стояла на тротуаре в обтрёпанном платье и шляпке и жадно смотрела на него.
Гай Клэренс решил, что у неё такие глаза потому, что она, должно быть, давно не ела. Откуда ему было знать, что её мучает не голод, а тоска по доброй и весёлой жизни, какой наслаждалось это семейство. Достаточно было взглянуть на румяное личико мальчика, чтобы почувствовать это, — Саре так и хотелось схватить его в объятия и расцеловать. Но Гай Клэренс видел только, что глаза у неё большие, а ноги худенькие, что одета она бедно и держит в руках простую корзинку. Он сунул руку в карман, нащупал шестипенсовик и подошёл к ней с милостивой улыбкой.
— Вот тебе, бедная девочка, — сказал он. — Возьми этот шестипенсовик. Я тебе его дарю.
Сара вздрогнула. Она вдруг поняла, что выглядит так же, как те бедные дети, которых она видела в свои счастливые дни: они тоже стояли на тротуаре и смотрели, как она выходит из коляски. А она так часто подавала им. Она вспыхнула, потом побледнела: она не могла взять монетку у этого милого мальчика.
— О нет! — воскликнула она. — Благодарю — но я никак не могу взять.
Её голос бы так непохож на голоса маленьких нищих, а вся манера была исполнена такого благородства, что Вероника Юстасия (которую на самом деле звали Джэнет) и Розалинда Глэдис (которую звали Нора) высунулись из коляски и прислушались.
Однако Гай Клэренс не желал принимать отказа. Он сунул монету Саре в руку.
— Нет уж, возьми! — твёрдо сказал он. — Купи себе что-нибудь поесть. Ведь тут целых шесть пенсов!
Он глядел на Сару с такой прямотой и участием, что она поняла: если она не возьмёт монетку, он огорчится до глубины души. Отказать ему было бы жестоко. И Сара спрятала свою гордость, хоть щёки её и вспыхнули.
— Спасибо, — сказала она. — Ты такой добрый, такой добрый и милый мальчик!
Гай Клэренс весело прыгнул в коляску, а Сара пошла своей дорогой. Она старалась улыбнуться, но в глазах у неё стояли слёзы. Конечно, она знала, что вид у неё обтрёпанный и неказистый, но до сего дня никто не подавал ей милостыню.
Когда коляска Большой семьи отъехала, дети принялись с жаром обсуждать происшествие.
— Ах, Дональд (так на самом деле звали Гая Клэренса), — с тревогой сказала Джэнет, — зачем ты подал этой девочке милостыньку? Она не нищенка, я убеждена!
— И говорит она совсем не так, — воскликнула Нора. — И лицо у неё совершенно не такое!
— Ведь она не просила милостыни, — продолжала Джэнет. — Я так боялась, что она на тебя рассердится. Знаешь, это неприятно, когда тебя принимают за нищенку!
— Она не рассердилась, — возражал Дональд немного смущённо, но твёрдо. — Она улыбнулась и сказала, что я очень добрый. Добрый и милый! Так и сказала. — И он упрямо повторил: — Ведь я ей отдал целый шестипенсовик!
Джэнет и Нора переглянулись.
— Нищенка никогда бы так не сказала, — решила Джэнет. — Она бы сказала: «Спасибо, барчук, спасибо, сэр!» — и, может быть, присела бы.
С этих пор Большая семья стала с таким же интересом наблюдать за Сарой, как и она за ними, хотя Сара об этом не догадывалась. Стоило ей появиться на улице, как из окна детской кто-то выглядывал, а по вечерам, сидя у камина, вся семья говорила о ней.
— Она вроде служанки в пансионе, — сообщила раз Джэнет. — У неё, кажется, никого нет. Она, должно быть, сирота. Только она не нищенка, хоть и одета так плохо.
С тех пор в Большой семье стали называть Сару «девочкой, которая не нищенка»; конечно, это было очень длинное имя, иногда, когда младшие дети произносили его залпом, получалось очень смешно.
А Сара провертела в монетке дырочку и, продев в неё узенькую ленточку, стала носить на шее. Она ещё больше полюбила Большую семью — и вообще всех, к кому у неё лежала душа. Её привязанность к Бекки день ото дня росла; она полюбила и своих маленьких учениц и с удовольствием ждала уроков французского языка, которые давала им дважды в неделю. Маленькие ученицы её обожали — когда она входила в классную, каждая старалась подойти к ней поближе и взять её за руку. Сердце у Сары оттаивало, когда они жались к ней.
В конце концов Сара подружилась и с воробьями: стоило ей встать на стол, высунуться в окно и почирикать, как в ответ тотчас раздавался щебет и плеск крылышек; стайка скромных городских птах слеталась на черепичную крышу, чтобы поболтать с ней и поклевать крошек, которые она им кидала. А Мельхиседек проникся к ней таким доверием, что порой приводил с собой миссис Мельхиседек или кого-нибудь из детей. Она с ним беседовала, а он глядел так, словно все понимал.
Зато к Эмили, которая только сидела и молча взирала на все происходящее, Сара теперь испытывала какое-то странное чувство. Оно возникло в минуту отчаяния. Саре хотелось бы верить, что Эмили её понимает и жалеет; она старалась представить себе, что это так. Ей грустно было бы думать, что её подружка ничего не чувствует и не слышит. Иногда Сара сажала Эмили в креслице, а сама устраивалась на красной скамеечке напротив и, глядя на неё, выдумывала всякие истории, пока её не охватывал страх. Особенно страшно бывало ночью, когда вокруг царила тишина, лишь изредка нарушаемая писком или вознёй родни Мельхиседека. Больше всего Сара любила воображать, что Эмили — добрая колдунья, которая её защищает. Порой, когда она долго так фантазировала, она приходила в такое волнение, что начинала задавать Эмили вопросы, — ей казалось, что Эмили вот-вот ей ответит. Но Эмили молчала.
«Впрочем, я тоже редко отвечаю, — утешала себя Сара. — Я всегда стараюсь промолчать. Когда тебя оскорбляют, лучше всего не отвечать ни слова, а только смотреть и думать. Мисс Минчин просто бледнеет от ярости, когда я так поступаю, а мисс Амелия и ученицы пугаются. Если не терять самообладания, люди понимают, что ты их сильнее: у тебя хватает силы сдержать свой гнев, а они не могут и говорят всякие глупости, о которых потом жалеют. С гневом ничто не сравнится по силе — кроме самообладания, ведь оно может обуздать гнев. Не отвечать врагам — это хорошо. Я почти никогда не отвечаю. Может, Эмили ещё больше на меня похожа, чем я сама. Может, она даже друзьям предпочитает не отвечать. А всё хранит у себя в сердце».
Но как ни старалась Сара утешиться, это было нелегко. Когда после целого дня беготни по городу она возвращалась, промокшая и голодная, домой, а её опять посылали на холод, под ветер и дождь, ибо никто не хотел помнить, что она всего лишь ребёнок, что она продрогла и что её худенькие ножки устали; когда вместо благодарности её награждали лишь бранью и презрительными взглядами; когда кухарка была особенно груба и сварлива, а мисс Минчин — не в духе; когда воспитанницы пересмеивались между собой, глядя на её обтрёпанное платье, — тогда Саре не всегда удавалось утешить фантазиями свою израненную, гордую, одинокую душу. А Эмили сидела, выпрямившись в своём креслице, и молча взирала на неё.
Как-то вечером Сара поднялась к себе, голодная и прозябшая после долгого трудного дня. В груди её бушевала буря — взгляд Эмили показался ей таким пустым, а набитые опилками руки и ноги такими невыразительными, что Сара вышла из себя. У неё не было никого, кроме Эмили, — ни души в целом свете. А Эмили сидела себе и молчала.
— Я скоро умру, — сказала Сара.
Эмили всё так же безмятежно взирала на неё.
— Я больше не могу, — произнесла бедная Сара, дрожа всем телом. — Я знаю, что умру. Я иззяблась… промокла… я просто погибаю от голода. Сегодня я столько ходила, и никто меня даже не поблагодарил! Все только бранили с утра и до ночи. А вечером я не смогла найти какого-то пустяка, за которым меня посылала кухарка, — и меня оставили без ужина. И какие-то люди засмеялись, когда я поскользнулась и упала в грязь. Я вся в грязи. А они смеялись. Ты слышишь?