С первых дней работы Ласька стал редактором шахтной стенгазеты «Подземные огни». Редакция располагалась рядом с шахткомом, в крошечной комнатке, где стояли потрепанный диван, очень похожий на тот, который некогда находился в канцелярии у Августа, две табуретки и дощатый стол с бумагой, тушью и красками. Над столом висела лампа с картонным козырьком.
Поднимаясь из шахты, совершенно вымотанный, Ласька шел в свои «Подземные огни». На двери вывешивалась самодельная табличка: «Тише! Тут работают!», и никто без крайней необходимости не тревожил в такое время редактора. Полежав час, другой и снова почувствовав себя человеком, Ласька шел к себе в общежитие или принимался за очередной номер стенгазеты.
Без этого «окопа», как он говорил, Лаське не удалось бы долго скрывать свое состояние от товарищей по работе и от близких. Домой он приезжал отдохнувшим, а шахткомовцы, открывая иной раз дверь каморки в этот первый, самый тяжелый час после смены, не прислушивались, как тяжело дышит редактор, и не задумывались, почему он лежит на диване неподвижно, с закрытыми глазами. Все ясно: человек думает. Что же еще делать редактору, если не думать?
Подробности этого последнего периода Ласькиной жизни я узнал позже. Хотя по условиям работы я много раз бывал в Подмосковном угольном бассейне, в те дни мы встречались с Ласькой не часто. Иногда казалось, что он даже избегает встреч. Может быть, происходило это потому, что ему трудно было все время играть роль умиротворенного бухгалтера. Но каждый раз при редких встречах оставалось ощущение, что Ласька счастлив. Таким я видел его только в первые коммунарские годы, когда он весь сиял от того нового, что после узкого мирка местечка заполнило его.
И все другие члены маленькой Ласькиной семьи казались счастливыми. По воскресеньям, если отец был дома, Федя с молниеносной быстротой заканчивал уроки, время от времени исподлобья бросая на отца взгляд и хмурясь, чтобы подавить улыбку, когда они встречались глазами, Ласька читал или правил стенгазетные заметки, а Вера хозяйничала, всем существом впитывая непривычную атмосферу спокойствия.
…«Подземные огни» выходили еженедельно; кроме того, почти каждый день на листках, вырванных из тетради, выпускались «молнии». Все номера стенгазеты переписаны двумя почерками: круглым, совершенно детским, с неровными буквами — Ласькиным, и каллиграфическим почерком заместителя редактора — горного мастера Николая Орлова.
Иногда можно проследить и третий почерк — свидетельство того, что стенгазета иной раз выпускалась не в помещении редакции, а в московской квартире редактора. Эти номера отличались еще и рисунками, чаще всего — карикатурами.
Когда я смотрю на газеты, мне вспоминается такая картина. Вечер. Я открываю дверь и вхожу. Все дома, но никто не оборачивается. Федя сидит за столом и рисует, Коля Орлов, поднимаясь на носки, осторожно, двумя пальцами, держит лампу за шнур, немного оттянув ее, чтобы свет падал на лист ватмана, Ласька стоит рядом с Орловым.
— Толстый? — не поднимая головы, строго спрашивает Федя.
— Именно толстый, — шепотом от уважения к художническому труду отзывается Орлов. — …И усы, Феденька, нарисуй…
Слышно, как перо царапает ватман.
— Ноги можно, чтобы кривые? — снова так же строго спрашивает Федя.
— Давай! — шепчет Орлов. — Будет знать, как в служебное время за пол-литровками гонять!
Но вопрос слишком ответственный, и Федор ждет, тяжело дыша от творческого напряжения.
— Можно кривые, — кивает наконец Ласька.
Я просматриваю номера стенгазеты и «молнии», всем — короткими заметками, стихами, карикатурами — напоминающие об одном: невыполнении плана добычи, растущем «минусе».
Сперва прорыв, судя по стенгазете, опасный, даже угрожающий; потом тон заметок становится спокойнее. Вместе с тревожными нотами, перебивая их, звучат торжественные, рядом с карикатурами появляются портреты передовиков; наконец, к весне, «молнии» начинают выходить реже, и это главный признак того, что дела налаживаются.
Ласька работал в третьей восточной лаве, одной из самых «капризных» и неблагополучных на шахте. Семнадцатого апреля перед окончанием вечерней смены врубовка остановилась. Надо было ее исправить, и Ласька послал своего помощника за механиком. В одиннадцать начиналась ремонтная смена, но ремонтники — Трофимов и Дежнев — молодой парень, только вторую неделю работающий на шахте, — почему-то запаздывали.
Ласька ждал. Он всегда выходил из лавы последним, очевидно для того, чтобы дать себе время немного отдышаться и подниматься не торопясь, когда некому тебя разглядывать и не перед кем делать вид, что ты себя чувствуешь прекрасно.
Подошел Орлов. Ласька попробовал встать на ноги и не смог — тяжело сел, почти упал. Очевидно, ему было намного хуже, чем обычно после работы, если он впервые за все время дружбы с Орловым пожаловался на свое состояние. Орлов посветил «шахтеркой», и его так испугало опухшее Ласькино лицо, что он хотел сразу бежать за врачом.
— Не надо! — попросил Ласька.
Когда Орлов посветил еще раз, первое, испугавшее его впечатление не вернулось. Выражение особого, одному только Лаське свойственного воодушевления и на этот раз изменило черты лица, придав ему обычный, почти мальчишеский облик.
— Давай полежим, если не торопишься, — предложил Ласька.
Довольно долго они лежали рядом у машины. Было слышно, как с кровли скатывается и падает вода. Еще несколько раз Орлов спрашивал, не пойти ли за врачом, но Ласька не отвечал. Украдкой посветив, Орлов видел, что Ласька лежит все в той же позе, с нахмуренным и, несмотря на это, таким даже торжественным лицом, что он не решался его потревожить.
Наконец послышались шаги и голос Трофимова, напевающего что-то; слов разобрать было нельзя.
— Непонятный человек, нелюдимый какой-то, — сказал Орлов.
— А поет хорошо, — отозвался Ласька, нехотя н с трудом поднимаясь.
— Это еще не главное…
Песня оборвалась. Ремонтники подошли и остановились. У Трофимова, как всегда, было угрюмое, не-выспавшееся лицо. Дежнев держался в тени, и глаза его хранили то недоумевающее выражение, какое бывает у новобранцев при выстрелах своих же орудий и у молодых шахтеров, всем, даже кожей головы чувствующих над собой стометровый пласт породы.
Поговорив с ремонтниками, Орлов и Ласька направились к выходу. Пройти надо было пятьсот сорок шагов: за эти месяцы Ласька до вершка вымерил трудный для него путь. Он шел, сильно наклоняясь вперед, и, тяжело дыша, считал про себя шаги. Штрек поднимался очень круто, потом сворачивал почти под прямым углом и шел более полого, упираясь в рудничный двор. Обычно самыми трудными были первые сорок шагов — по крутизне — и последние: к концу пути он совсем выдыхался. На этот раз каждый шаг казался непосильно тяжелым.
— Странно: с таким лицом, а ведь поет хорошо! — проговорил Орлов, снова затевая этот разговор главным образом для того, чтобы иметь повод оглянуться и посмотреть, как себя чувствует Ласька.
— Лица у людей меняются, — задыхаясь и делая между словами длинные паузы, отозвался Ласька.- Лица меняются, сердца реже…
Орлов хотел остановить проходивший мимо электровоз с вагонетками, чтобы Ласька мог доехать до рудничного двора, но тот резко отказался:
— Раньше срока в инвалиды не записывай! Не торопись!
Рубашка у Ласьки намокла от пота, и вдруг он почувствовал, что все тело охватил ледяной холод. Очевидно, рудничный двор был уже близко, и это через ствол с поверхности потянуло свежим ветром. Ласька остановился и подумал, что уже ночь, скоро он поднимется, сможет лечь и отдохнуть. Осталось совсем немного: двадцать — тридцать шагов, а завтра ему будет лучше. Его знобило, и, хотя в шахте, как обычно, было довольно тепло, ощущение ледяного холода не проходило. Почему-то вспомнилось, как в медпункте метро старик врач говорил: «Подземная работа для вас исключена, как, например, полет на Марс». Ну что ж, может быть, на Марс ему не полететь, но до клети он дойдет. Из последних сил! Но человек и должен иметь перед собой цель, которая требует всех сил, до последних резервов. Ему необходимо добраться до клети, и так, чтобы никто не увидел, что это далось так трудно. Мысли путались. Он не заметил, как соскользнул на пол и сел и как Орлов поднял и понес его.
На поверхности Лаське стало лучше, и он уже мог идти без посторонней помощи. Была суббота, и у нарядной стоял грузовик Углеснаба, с которым он обычно ездил на выходной в Москву. Шофер, увидев Лаську, зажег фары и открыл дверцу кабинки. Ласька поздоровался с шофером, но сказал, что сегодня не поедет, и попросил сразу же, из первого автомата, позвонить Вере, передать, что он задержался на шахте.
— Скажи — спешная работа, и чтобы не волновалась, буду на следующей неделе.
Когда дверца захлопнулась и машина выехала на шоссе, он почувствовал острое сожаление, что не поехал в Москву, не увидит сегодня сына и жену.
— Пять часов — и был бы дома, — проговорил он вслух и даже шагнул в сторону шоссе, где еще виднелся красный огонек удаляющейся машины.
Он махнул рукой и сам себе сказал: «Каким-то ты становишься домашним слишком! Раньше этого за тобой не замечалось. Ничего же особенного — потерпишь до следующей недели».
Вместе с Орловым они прошли в комнату редакции. Ласька сразу лег. Может быть, он боялся, что Орлов уйдет, и, чтобы удержать его, был разговорчивее и откровеннее, чем обычно, а может быть, эта откровенность, несвойственная Лаське «душевная размягченность» объяснялись просто болезненным состоянием. Он сказал Орлову, что время работы на шахте — самое счастливое в его жизни и что он только сейчас понял, что счастье такая непростая вещь.
— Тебе лучше? — спросил Орлов.
— Между прочим, — не отвечая на вопрос Орлова, проговорил Ласька, — мне кажется, что я сейчас с Верой, и особенно с Федей, ближе, чем раньше, когда мы виделись каждый день.
Орлов слушал и молчал.
В шесть часов Ласька проснулся от боя шахтко-мовских часов, который доносился из-за тонкой перегородки. В комнату редакции заглянул Орлов; он дежурил по шахте и домой этой ночью не уходил.