Маленькие трагедии большой истории — страница 11 из 32

ра. Вся значительность, весомость, а главное – серьезность созданного им образа грозили развеяться как дым, ибо Париж рассмеялся.

Чтобы как-то поправить дело, Сен-Жюст срочно потребовал в связи с покушением принять новый закон об усилении террора. Но Комитет общественного спасения, в котором Робеспьер до сих пор был хозяином, отказался. Это был страшный удар, теперь уже – впрямую, по репутации Неподкупного.

«Полагаю, что следует ожидать быстрого развития событий и перехода ко второму этапу. Полагаю также, что после смеха Париж погрузится в задумчивость, ее сменит общее недовольство, и заговорщикам не составит труда перевести ропот Парижа в предъявление вины тому, чье политическое одиночество столь опасно затянулось», – писал агент Дютар премьер-министру Питу.

А Сесили Рено гильотина отрезала голову.

Оберег

21 апреля 1776 года неожиданно скончалась великая княгиня Наталья Алексеевна, супруга цесаревича Павла Петровича. Молодой вдовец казался безутешным, и императрица Екатерина отпустила сына в Москву, к митрополиту Платону, духовнику Павла. Цесаревич отправился инкогнито, в простой дорожной карете, сопровождаемый лишь несколькими гвардейцами да Никитой Ивановичем Паниным, который, будучи отстранен от должности наставника, оставался единственным человеком, которому при нынешних обстоятельствах Екатерина могла довериться.

Павел уже дважды совершал путешествия из Петербурга в Москву: он хорошо помнил уютную Софию, ветреное Чудово, прекрасный Иверский монастырь, окруженный своенравными валдайскими водами, веселые тверские колокола… Теперь же он ничего не узнавал: Валдай показался ему мертвой водою, а монастырь – чудовищем; деревеньки на холмах налипли, как комья грязи…

– А что, Никита Иванович, сильно переменилось у нас все после Пугачева? – вдруг спросил Павел, морщась от болезненных воспоминаний.

– Бог с тобой, перекрестись! Еще приснится тебе этот вор!

Панин хотел сам перекрестить Павла, но тот схватил его руку:

– Скажите, Никита Иванович, нас ведь тут не слышит никто, правду скажите – был он похож на…

– Да что ты, что за мысли опять?! Ведь уж сколько раз тебе рассказывал – мужик, рожа рябая, ручищи лопатами, бородой до бровей зарос! – И добавил, уже спокойнее: – Разбойник он был, богопротивный человек. Грех на нем великий – перед императором покойным, перед тобой.

– А правда это, что он перед казнью брату вашему Петру Ивановичу медальон отдал?

– Это еще откуда? Кто тебе врал? – накинулся было Панин, но Павел так сильно сжал ему руку, что тот смолк.

– Скажите мне правду, Никита Иваныч, я ведь уж не дитя! Знаю, что в том медальоне мой портрет был! А еще что?

В золотом с изумрудами медальоне, под портретом пятилетнего Павла, лежала прядка белокурых волос, состриженных с головы его императрицей Елизаветой Петровной. Елизавета с ним никогда не расставалась, почитая своего рода «оберегом» жизни и здоровья любимого внука. Перед смертью она отдала этот медальон Ивану Шувалову, взяв с него клятву в будущем передать медальон той, как она выразилась – «на которую я сама с небес укажу». В конце осени 1773 года Иван Иванович, будучи в Италии, отправил драгоценную вещицу со своим доверенным в Россию, для передачи супруге Павла Вильгельмине, принцессе Гессен-Дармштадской, в православии Наталье Алексеевне. Что произошло дальше – так и осталось тайной – одной из тех малых тайн, из которых вырастает великая загадка русского бунта. Никто так и не узнал, как попал медальон к проклятому Емельке; никто, кроме братьев Паниных, не знал, что он вообще у него был! И Павел знать не должен!..

И Никита Иванович взял себя в руки:

– Портрет был. А боле ничего. Портреты твои многие вельможи при себе носят. Под Оренбургом мятежники, должно быть, и захватили один такой, а разбойник его на себя и повесил. А ты больше не думай о том. Потому как и впрямь уж не дитя и должен на все разумно глядеть.

– Разумно – это как? Затылком, что ли?

– На иные вещи только затылком на Руси и глядеть, – отвечал Панин. – Ох, страшен в грехе мужик русский! И смешон. Как Петрушка в балагане кобенится, пока весь кровавым потом не изойдет!

– А в балаган кто его загнал, Никита Иванович?! Не матушкины ли просветители «а ля рюс»?! У нее адюльтер с Европой, а тут…

– Так ты что же хочешь, чтоб просвещенная государыня наша на восток лишь очи свои обращала?! В Азию?

– Не в Азию – в себя надобно глядеть. У русских свой Бог. Мы же всё чужих пророков к себе тащим! А чужие нас не любят, потому и лгут. Вот и выходит, что у них Дидро с Вольтером, а у нас Стенька с Емелькой!

– Да что же ты, язычник эдакий, предлагаешь?

– Ничего пока. Я думаю, – отвечал Павел.

«Даром, видать, Николаша-то Новиков второй год ему все про “просвященных единоземцев” толкует, – усмехнулся про себя Панин. – Вот ведь своенравный какой ум! – И вздохнул: – Эх, да только править ли когда-нибудь такому уму землею русской?»

«Твоя Хельга Геббельс…»

Это письмо было написано в конце апреля 1945 года. Оно долго ходило по рукам и папкам судебных документов. Автор – девочка тринадцати лет, успевшая повзрослеть за несколько часов до смерти. Привожу его в выдержках:


Мой дорогой Генрих!.. теперь у меня появилось время все обдумать… Мы переехали в бомбоубежище: оно устроено рядом с рейхсканцелярией канцлера. Здесь очень тихо, светло и тесно… Можно только спуститься еще ниже, где теперь кабинет папы и работают телеграфисты. …Самолеты еще взлетают, и папа мне сказал, чтобы я была готова помочь маме быстро собрать маленьких, потому что мы, может быть, улетим на юг.

…Только что заходил папа спросить, как мы устроились, и велел ложиться спать. Я не легла. Мы с ним вышли из спальни, и он мне сказал, что теперь многое изменилось и он очень на меня рассчитывает. Я спросила: «Ты будешь мне приказывать?» Он ответил: «Нет. Больше никогда». Генрих, я не победила! Нет, это не победа! Ты был прав: нельзя, глупо желать победить волю родителей. Я прежде не могла выносить этого его выражения, с каким он выговаривает и Гюнтеру, и герру Науманну, и мне. А теперь мне стало его жалко. Лучше бы он накричал.

Ко мне приходила Блонди. Она привела щенка и стала его прятать. Блонди ведет себя странно. Я хотела отвести ее вниз, к фройляйн Браун, но Блонди на меня рычала. За ней пришел герр Гитлер; она только с ним пошла. Герр Гитлер мне сказал, что я могу ходить здесь повсюду. Я, может быть, этим воспользуюсь…

Сегодня по Вильгельмштрассе прошли русские танки. Еще говорят, что президент Геринг изменил фюреру и его за это уволили с поста.

У мамы болит сердце. Мои сестры и брат ведут себя хорошо и меня слушаются. Я разучила с ними две песни Шуберта и читала им на память из «Фауста». Хайди ничего не поняла: она думает, это английская сказка. А Гельмут спросил, может ли и к нам прилететь Мефистофель. И они стали загадывать, кто и о чем его попросил бы, если бы он прилетел сюда. Я и сама стала загадывать, но потом опомнилась. Я им объяснила, кто такой Мефистофель и что не нужно его ни о чем просить. И я решила с ними помолиться, как учила бабушка. Я раньше не понимала, почему люди молятся, если не верят. Я не верю, я в этом тверда. Я не верю в Бога, но, получается, подозреваю, что есть Дьявол? Я не знаю, не умею ничего объяснить так, как умеешь ты.

Нас не выпускают гулять в сад. Очень много раненных осколками.

Я вижу все меньше знакомых мне людей. Они прощаются с папой и мамой так, точно уходят на час или на два. Но они больше не возвращаются.

Сегодня мама привела нас к герру Гитлеру, и мы пели Шуберта. Папа на губной гармошке пробовал играть «Соль минор» Баха. Мы смеялись. Герр Гитлер обещал, что скоро мы вернемся домой, потому что с юго-запада начался прорыв большой армии и танков.

Сегодня я слышала, как министр фон Риббентроп убеждал герра Гитлера его оставить, но герр Гитлер сказал, что от дипломатов теперь нет пользы. Когда фон Риббентроп уходил, у него текли слезы. Я стояла у двери и не могла заставить себя отойти. Я подумала: а какая от нас польза? Нет, сама я бы все равно осталась с мамой и папой, но маленьких хорошо бы отсюда увезти. Они тихие, почти не играют. Я видела генерала Грейма и его жену Ханну: они прилетели с юга. Значит, можно и улететь? Если самолет маленький, можно посадить малышей, даже без Гельмута. Он плачет каждую ночь, а днем смешит всех и играет с Хайди вместо меня. Генрих, я только сейчас стала чувствовать, как я их люблю: Гельмута и сестренок. Они немножко подрастут, и ты увидишь, какие они!

Сегодня не обстреливают. Мы выходили в сад. Герр Гитлер нашел для меня крокус. Я спросила его, что с нами будет. Он ответил, что если не будет самолета, нас выведет сахиб. Я спросила о другом – что будет потом, после… Он сказал: «Игроков, которые не справились, выводят из команды. Но команда продолжит игру». Я спросила, как же ее продолжить, если всё разбомбили и взорвали? Мама на меня накричала, назвала несносной и бесчувственной. Герр Гитлер взял нас обеих за руки и сказал, чтобы мы не ссорились, потому что в Германии наступает время женщин и что женщин победить нельзя.

Значит, нас все-таки, вывезут? Или мы уйдем… Я сказала об этом маленьким. Они сразу стали собирать игрушки…

Я сумела на минутку прийти к герру Гитлеру и спросить его, нужно ли мне сказать тебе в письме что-то такое, что говорят, когда знают, что больше не увидятся. Он ответил: «Скажи».

Я на всякий случай с тобой попрощаюсь. Мне уже нужно отдать письмо. Потом пойду к маленьким. Раньше мы были мы; теперь, с этой минуты, есть они и я.

Генрих… Помнишь, что я один раз сделала в нашем саду, в Рейхольдсгрюне? Тебе тогда не понравилось, ты сказал, что целуются одни девчонки. Можно я представлю себе, что опять это сделала? Я не знаю, что ты ответишь, но я уже представила. Какое счастье, что это у меня есть, и оно теперь такое же большое, как у взрослых. Еще у меня есть Гёте.

И слух мой чаруя,