Осознание пришло как обухом по голове: очередной хозяин, по тогдашней моде устроил корпоративную «вечеринку» для сотрудников с дресс-кодом, который героиня труда в своей кофте с медалью не прошла. Вернулась домой, приготовила ужин, уложила внука спать, посмотрела телевизор с мужем, а на вопрос отвечала, что было очень шумно, потому и ушла.
За ту бессонную ночь через голову героини стремительно прошагала в обратную сторону вся «постсоветская» пятилетка, а сквозь сердце просеялось прожитое время, изранив душу. Утром она встала со странно деформированной фигурой: плечи и грудь опустились, спина согнулась, а голова поникла.
Она пошла на работу и написала заявление об уходе – такое смешное, что директор магазина даже снял копию и припрятал ее, чтобы при случае позабавить приятелей. Ну в самом деле – смех: тетка пять лет прожила при частной собственности и только на шестой до нее доехало, что у магазина хозяин есть! А чего ей не хватало?! Зарплаты? Ну попросила бы – накинули б!
С того дня еще две пятилетки с хвостиком промчались непонятно куда. Недавно бывший «Океан», сохранивший свое название только в памяти местных жителей, снова решили вернуть на место. Выгнали и вычистили все, что там гнездилось, начали расширять подвальный этаж, долбили, сверлили, выносили мусор. На местной помойке выросла гора старых папок с завязками; один господин со свинским воспитанием долго стоял у подножия этой горы и вытряхивал из папок содержимое, чтобы забрать пустые корочки. Весь микрорайон потом запорошило какими-то квитанциями, отчетами, просто пустыми листками. Ветер гонял их с такой яростью, так точно ляпал на лобовые стекла машин, а то и прямо на лоб кому-нибудь, как будто выполнял чей-то приказ – вбросить эти клочки истории в уносящийся поток нашего бытия.
Ветер выполнил приказ Истории – всучил историку ее документ:
«Прошу уволить меня по собственному желанию, в связи с тем, что я не могу работать на хозяина. Потому что я свободный человек. Число. Подпись».
Так написала героиня труда в своем заявлении об уходе 16 марта 1997. Под этой датой и подписью стоит резолюция – шариковой ручкой: «Да пожалуйста, – нет проблем! Мир дворцам, войну хижинам! А свободу – на паперть!».
Это та самая копия, снятая хозяином с заявления героини, где он немножко порезвился.
Гламурная
Когда в больницу привезли на «скорой» эту пациентку, следом за ней буквально вломились проблемы. Первая опередила само тело, которое оказалось некуда класть. Место в отделении было, но этой пациентке требовалось сразу два места, то есть две кровати пришлось сдвинуть, чтобы ее разместить. В переполненной больнице два места на одну душу стало первой проблемой и первым нарушением, за которым загромыхала тяжелая ржавая цепь нарушений режима, больничных правил, этики, морали.
Пациентка имела при себе кучу денег и банковскую карточку, однако оказалась нетранспортабельной, то есть везти ее куда-нибудь в частную клинику, например, было опасно. Конечно, можно было увезти, но в этой муниципальной больнице работали врачи, а не медики, работали по принципу – не навреди. Принцип, правда, должен был распространяться и на остальных пациентов, и тут возникла вторая проблема. В первый же день, в часы посещения, медсестра, разносившая таблетки, увидела, что на толстой пациентке лежит молодой парень и прямо у всех на глазах «делает свое дело». Две полуслепые старушки, соседки по палате привычно ни на что не реагировали, две другие уже выскочили из палаты вместе с пришедшими к ним родными; одна жалась к стенке и отворачивалась. Парня из палаты, конечно, выкинули, с пациенткой провели беседу, после которой, однако, все пошло не так, как можно было ожидать. Толстую пациентку перевели в двухместную палату, молодые качки продолжили свои посещения; несколько пациенток, из любопытства заглядывавших в ту палату, рассказывали всякие небылицы: будто бы на полу стоят цветы в трехлитровых банках, а толстая пациентка лежит накрытая покрывалом с блестками.
Все возмущались, недоумевали, но никто не настрочил жалобы, потому что больничное сарафанное радио разнесло информацию: толстая пациентка перевела на счет больницы такую сумму, на которую стремительно заканчивается ремонт на третьем этаже и закуплены десять новых телевизоров. А еще всем было противно, и все жалели главного врача, ожидавшего неприятностей из-за этой пациентки, которую стали называть «гламурная».
Ее вдруг вспомнили. Лет двенадцать назад «гламурную» чуть ли не каждый день выставляли по разным телевизионным каналам как образец раскованности и свободного полета вне условностей и запретов, в которых, как в тисках, трепыхается рядовой убогий человечишка. То ли дело она – большая, блестящая, роскошная, ежедневно вываливающая на экран свой центнер образцового гламура в обрамлении из парочки бодибилдинговых альфонсов. Потом «гламурная» исчезла. С экрана пару раз прозвучал призыв занять опустевшую нишу, но такого эпатажного центнера больше не нашлось: в нишу напихалась было всякая мелочь, померцала и потухла.
На исходе второй недели пребывания «гламурной» в больнице визиты качков прекратились. Из палаты вынесли несколько пакетов мусора, две охапки вялых цветов, навоняли дезинфекцией. Все вроде бы вошло в привычную колею; только покрывало по-прежнему сверкало в дверную щель, если кто-то туда заглядывал: говорили, что «гламурная» вцепилась в него и не отдала.
С третьей недели стал приходить батюшка. Каждый день в один и тот же час заходил в палату, плотно притворял дверь. Последний раз батюшка пришел с мужчиной. Просидели часа два. Все уже знали: это сын. Больше ни сын, ни священник в больнице не появились.
В субботу вечером, когда молоденькая медсестра ставила капельницу, «гламурная» бросила в нее скомканную купюрку: так она поступала, когда просила внимания к себе.
– Деточка… плиз, – услышала медсестра голос похожий на хриплый свист.
«Гламурная» показывала пальцем на большой пакет у стены.
– Укольчик? – спросила медсестра.
– Нет, достань, помоги… платье… прошу… плиз…
Девочка, приезжая из Самары, это не доигравшее в Барби провинциальное дитя, с любопытством заглянула в пакет и медленно вытащила роскошное платье со стразами, сверкающее, огромное, но тут же опомнилась и нахмурила бровки: «Нет, бабушка, это нельзя, не положено».
А утром другая медсестра зашла, чтобы сделать укол и остолбенела. В палате посреди хаоса сбитых простыней неподвижно возлежало большое тихое тело в платье со стразами, в бусах, браслетах, в парике и с синим маникюром, который нанесла смерть.
С того утра о «гламурной» больше не говорили. Злорадствовали, жалели – всё молча. Но несколько пациенток были замечены причесавшимися и подкрасившими губы.
Кукла
Мимо этой женщины, стоящей недалеко от входа в метро, каждый день проходили люди. Возможно, проходили и вы, не имея ни малейшего повода остановиться, поскольку она всего лишь продавала куклу. Ростом с Барби, но со славянским личиком и детской фигуркой, с закрывающимися глазами, симпатичную, а к ней – кукольную одежку: платья, костюмы, шляпки. Все сшитое своими руками: аккуратно, со вкусом. Но одежка эта была неяркой, без блесток, без модных аксессуаров; молодые матери современных девочек, скользнув взглядом, спешили мимо, и женщина стояла и стояла на своем месте, под солнцем, потом под дождем и снегом, опустив глаза и, видимо, потеряв надежду все это продать.
Кому-то из нас в тот день повезло. Я искала подарок для дочки своей подруги и, озверев от поисков элементарного плюшевого мишки, или зайца натурального окраса, или хоть чего-нибудь экологически некитайского, так обрадовалась, увидев знакомый силуэт с коробкой! Фарфоровая куколка, ее милая одежда, сшитая по моде семидесятых – детства, и восьмидесятых – молодости матери именинницы, – это было то что надо! Я купила куклу, мы перекинулись парой фраз, улыбнулись друг другу, женщина только чуть задержала коробку в руках, перед тем как положить в мой пакет.
Дома, рассмотрев, все как следует, я сначала подумала, что купила чудесный подарок. Кукольных вещей оказалось гораздо больше, чем на первый взгляд: трусики и футболки, бриджи и шорты, джинсы, юбки, байковая пижамка, две школьные формы, платья, особенно платья – домашние, летние, нарядные, платье для выпускного бала, подвенечное… Немного странно было, конечно, примерять его на куклу-подростка. И вообще, чем внимательней я рассматривала эту кукольную одежку, тем менее кукольной она мне казалась. На белой блузке, например, был приколот октябрятский значок, настоящий; на рукаве коричневого школьного платья – две красные нашивки; на черном школьном фартуке – комсомольский значок, поцарапанный, повидавший на своем веку. Отдельно были сложены и сколоты пионерский галстук, светлая газовая косынка, платок в горошек, панамка, две шапки – лыжная и с помпоном. И совсем отдельно – фата. Во всем этом наборе не доставало украшений – каких-нибудь бусиков, брошки. И обуви. Но на задней стенке коробки все это оказалось в нарисованном виде: украшения, домашние тапочки, чешки и кеды, коньки и лыжи, и конечно, туфли – несколько пар, причем было строго указано, к какому платью – какие. Не было только белых, к подвенечному. Без белых туфель невесту не оденешь. И у меня мелькнула мысль – а может быть, так и задумано, что невесту не нужно одевать?! Еще я тогда подумала: а что же нужно? Эта пожилая женщина так долго и упорно стремившаяся продать – в принципе за гроши – любовно сделанные, тщательно и как будто говоряще подобранные вещи – чего она хотела? Чего ждала? На что надеялась?
Я поискала среди вещичек какую-нибудь деталь, которая могла бы дать ясный и простой ответ. Нашлись какие-то мелочи: подвернутые до локтей рукава у пижамы, скрученный в трубочку носовой платок в кармане домашнего халата… Но о чем они?
Я разложила одежку так, как мне показалось правильным, а потом, стараясь быть очень аккуратной, долго одевала фарфоровую девочку во все ее пижамки, халатики, лыжные шапочки, нарядные платья… Что же получалось? А получалось – ровное, как роман Вальтера Скотта, детство, скомканное отрочество, ослепительные клочья юности, которые невозможно сложить, – всё, как у всех нас. Но только мы потом шагнули дальше – в дурную, счастливую молодость, перемахнули зрелость и занесли ногу над старостью, а она – та – поч