ыпанной цветами дороге вели его не вверх, а вниз, а постоянное беспокойство, что он не оправдывает возложенных на него надежд, заставляло Ната в те немногие спокойные часы, которые он проводил наедине с собой, терзаться мыслью, что с ним что-то не так, хотя он и живет в подлинном водовороте удовольствий.
– Еще месяц – и я остепенюсь, – повторял он себе снова и снова, оправдывая отсрочку тем, что все здесь ему в новинку, что оставшиеся дома друзья хотели, чтобы он был счастлив, что в обществе он приобретает необходимый лоск. Но месяцы улетали, вырваться становилось все труднее; его неизбежно затягивало обратно, а плыть по течению было настолько легко, что Нат неизменно оттягивал тягостный день. На смену зимним забавам пришли более здоровые летние развлечения – оказалось, что обходятся они еще дороже; дело в том, что гостеприимные дамы ожидали от него взаимности: кареты, букеты, билеты в театр и прочие мелкие расходы, без которых молодому человеку не обойтись в подобных обстоятельствах, стремительно истощали его банковский счет, который поначалу казался неисчерпаемым. Во всем подражая мистеру Лори, Нат вел себя скромно и галантно и пользовался всеобщей любовью; сквозь новоприобретенные привычки и ужимки неизменно сквозили его природная честность и простота – они позволяли завоевать доверие и приязнь всех, кто его знал.
Была среди этих его знакомых некая располагающая к себе пожилая дама с музыкальной дочерью – из добропорядочной, но обедневшей семьи; дама очень хотела выдать вышеупомянутую дочь за состоятельного человека. Безыскусные выдумки Ната касательно его связей и видов на будущее очаровали высокородную фрау, а его музыкальные способности и обаятельные манеры – сентиментальную Минну. Их тихая гостиная убаюкивала Ната домашним покоем, когда он уставал от развлечений, а нежные голубые глаза милой барышни всегда светились радостью, когда он приходил, огорчением, когда он удалялся, и восхищением, когда он играл для нее, так что не посещать это приятное место у него не получалось. Он не имел в виду ничего дурного и не предчувствовал никакой опасности, ибо поделился с фрау мамой своей тайной: он обручен. Словом, он посещал этот дом снова и снова, не имея ни малейшего понятия о том, какие амбициозные планы лелеет пожилая дама, не сознавая, какие угрозы таит в себе расположение молодой романтичной немки. А когда стало ясно, что для нее не обойдется без душевных терзаний, а для него – без угрызений совести, было уже слишком поздно.
Разумеется, некоторые отголоски этих новых и приятных впечатлений проникли в пространные письма, которые Нат старательно писал каждую неделю – тут не могли помешать ни развлечения, ни работа, ни усталость; Дейзи радовалась его счастью и успехам, мальчики посмеивались при мысли, что «старина Певун заделался светским человеком», старшие же только хмурились и обменивались такими словами:
– Все развивается слишком быстро, его нужно предостеречь, иначе недалеко до беды.
Впрочем, мистер Лори постановил следующее:
– Да ладно, пусть порезвится; слишком долго он жил под спудом и в зависимости от других. Денег у него не так много, особых бед не натворишь, а в том, что он не залезет в долги, я уверен. Он слишком робок и честен, чтобы дойти до безрассудства. Он впервые почувствовал вкус свободы – пусть порадуется, потом будет только усерднее трудиться. Уж я-то это знаю – и уверен в своей правоте.
Предостережения прозвучали, но чрезвычайно мягкие, и добрые друзья с нетерпением ждали рассказов о добросовестной учебе, а не о «прекрасном времяпрепровождении». Верное сердечко Дейзи порой сжималось, когда она думала, не похитит ли у нее ее Ната одна из этих обворожительных Минн, Хильдегард или Лотхен, которых он так часто упоминал; однако вопросов ему не задавала, писала в ровном и бодром тоне и вотще искала хоть какие-то признаки перемен в письмах, зачитанных почти до дыр.
Месяцы сменяли друг друга, пришла новогодняя пора с ее подарками, благопожеланиями и искрометными празднествами. Ожидалось, что Нат повеселится от души – поначалу так оно и было; немецкое Рождество – обворожительное зрелище. Однако ему пришлось заплатить высокую цену за то, с каким самозабвением он предавался веселью в праздничную неделю: счет ему предъявили в канун Нового года. Казалось, все эти сюрпризы подготовила некая злокозненная фея: они оказались крайне неприятными и изменили все вокруг, точно по волшебству, превратив его радостный мирок в пустыню отчаяния с той же стремительностью, с какой это происходит в сцене преображения в рождественской пантомиме.
Первый сюрприз ждал его утром, когда, должным образом вооружившись дорогими букетами и бонбоньерками, он отправился поблагодарить Минну и ее матушку за подтяжки, вышитые незабудками, и шелковые носки, связанные ловкими пальцами пожилой дамы, – их он в то утро обнаружил у себя на столе. Фрау мама приняла его благосклонно, однако, когда он спросил о дочери, благородная дама задала ему прямой вопрос о том, каковы его намерения, – добавив, что ушей ее достигли некие слухи, которые требовали, чтобы он либо немедленно объяснился, либо больше не приходил, ибо нельзя смущать душевный покой Минны.
Трудно представить себе человека более ошеломленного, чем Нат в тот миг, когда он услышал это неожиданное требование. Он слишком поздно осознал, что галантность в американском духе ввела безыскусную девушку в заблуждение и теперь может превратиться в страшное оружие в руках слишком искушенной маменьки – если та решит пустить его в ход. Спасти могла одна лишь чистая правда, и Нату хватило честности и достоинства ее выложить. Воспоследовала печальная сцена: Нату пришлось отречься от напускного блеска, признаться, что он – всего лишь бедный студент, и смиренно попросить прощения за ту бездумную свободу, с которой он наслаждался их слишком доверчивым гостеприимством. Если у него еще и оставались какие-то сомнения по поводу побуждений и желаний фрау Шомбург, они быстро рассеялись при виде ее искреннего разочарования, пылких упреков и презрения, с которым она выставила его за дверь, едва лишь рухнули ее дивные воздушные замки.
Искренность раскаяния Ната слегка ее смягчила, и она позволила ему напоследок переговорить с Минной – та подслушивала через замочную скважину и явилась, утопая в слезах, чтобы тут же упасть Нату на грудь, причитая:
– Ах, ненаглядный мой, никогда я тебя не забуду, пусть сердце мое и разбито!
Это было хуже всяких упреков, ибо взрослая дама тоже ударилась в слезы, и только после длительных немецких охов и излияний Нату удалось сбежать – чувствовал он себя при этом вторым Вертером; что до покинутой Лотты[406], она осталась утешаться бонбонками, а ее маменька – более ценными подарками.
Второй сюрприз настиг его за обедом у профессора Баумгартена. Утренняя сцена и так лишила Ната аппетита, но тут он и вовсе пал духом, когда однокурсник радостно сообщил ему, что в ближайшее время едет в Америку и видит свой приятный долг в том, чтобы посетить «славного герра профессора Бхаера» и рассказать, как весело его протеже проводит время в Лейпциге. Сердце у Ната остановилось – он представил себе, какое эти цветистые рассказы произведут впечатление в Пламфилде: да, он никого сознательно не обманывал, однако о многом попросту не писал; а когда Карлсен добавил, дружески подмигнув, что о предстоящей помолвке красотки Минны и его «сердечного друга» он упомянет не более чем намеком, Нату осталось только пожелать, чтобы этот не к месту пришедшийся «сердечный друг» опустился на дно морское еще до того, как попадет в Пламфилд и сокрушит все его надежды, в подробностях поведав о том, как он впустую растратил зиму. Собравшись с мыслями, он упредил Карлсена – льстя себя надеждой, что сделал это с коварством Мефистофеля, – и настолько запутанно объяснил ему дорогу, что добраться до профессора Баэра тот мог разве чудом. Обед для Ната был, разумеется, испорчен, и он ушел при первой возможности – удрученно блуждал по улицам и не испытывал ни малейшего желания отправиться в театр, а потом – на ужин в буйной компании. В утешение он несколько раз подал милостыню, осчастливил двух малышей имбирными пряниками в золотой фольге и выпил в одиночестве кружку пива, молча подняв тост в честь Дейзи и пожелав себе года лучшего, чем предыдущий.
Домой он вернулся нескоро, а там его ожидал третий сюрприз в виде целого вороха счетов – они обрушились на него снегопадом, погребли под лавиной отчаяния, угрызений совести и отвращения к самому себе. Счетов оказалось столько, а суммы выглядели столь значительными, что Нат пришел в ужас и отчаяние, ибо, как справедливо отметил мистер Баэр, цену деньгам он знал плохо. Чтобы оплатить счета, пришлось бы забрать из банка всё до последнего доллара – то есть на следующие полгода Нат оставался совсем без денег, если не напишет домой и не попросит еще. Но он, скорее, умер бы с голоду, и первым его побуждением стало попытать счастья за карточным столом – к этому его уже не раз толкали новые друзья. Но он дал мистеру Баэру слово не поддаваться этому губительному искушению и не собирался добавлять к длинному списку своих прегрешений еще одно. Брать в долг казалось немыслимым, побираться тоже. Что же делать? Ошеломительные счета необходимо оплатить, нужно продолжать занятия, иначе поездка его закончится бесславным провалом. При этом надо на что-то жить. Но как? Придавленный раскаянием за безрассудства последних месяцев, Нат слишком поздно понял, куда скатился, и много часов ходил взад-вперед по своим изысканным покоям, погружаясь в Трясину Отчаяния, и не было дружественной руки, чтобы вытащить его оттуда, – вернее, так ему казалось, пока не доставили почту и среди новых счетов не обнаружился замызганный в дороге конверт с американским штемпелем.
Ах, каким спасительным он оказался! С каким пылом читал Нат многие страницы, заполненные приязненными благопожеланиями от оставшихся дома! Каждый добавил по строчке, и при виде каждого знакомого имени глаза его затуманивались все сильнее – и наконец, прочитав: «Благослови тебя Бог, мой мальчик! Матушка Баэр», он не выдержал и, уронив голову на руки, оросил бумагу потоком горючих слез, выплакал душу и смыл мальчишеские грехи, лежавшие тяжким грузом на его совести.