Маленький ансамбль — страница 7 из 11

— Моя мама вернется, — говорил он. — Она молодая, рыжая, она вся в меня, она сама кого хошь застрелит.

В этой части был повар Семен Семенович, уже немолодой человек с удивительно мрачным выражением лица, который хвастал своим одиночеством.

— У меня нет ни жены, ни детей, ни родственников, писем я не пишу, не получаю, не нервничаю — из всех вас я самый счастливый человек.

И вот этот мрачный повар подружился с рыженьким мальчуганом. Разумеется, Рыжику доставались самые сладкие куски. Он стал поправляться на глазах. Но повару этого казалось недостаточно.

— Ешь еще, — говорил он, — а то мать вернется, скажет мне, что же это ты, повар, не мог ребенка подправить? Стыдно мне будет.

И мальчик покорно съедал вторую тарелку щей.

Однажды Люся сообщила нам, что у Рыжика нашлась мать. Они теперь в деревне живут. Наши бойцы им крышу поправили и печку переложили.

На прощальном концерте в этой части я, разглядывая из-за кулис публику, увидела Семена Семеновича с его любимцем на руках, а рядом молодую женщину в штатском. Повар часто нагибался к ней, что-то объясняя. Он был тщательно выбрит и выглядел помолодевшим. Взглянув внимательно на рыженькую женщину и мальчика, я сразу поняла, что эго была мать Рыжика, в возвращении которой сын никогда не сомневался.

После концерта наш зритель не расходился. Все перешли к машине и окружили ее плотным кольцом. Шинели, шинели, шинели...

Вот полковник Семенов, который так любил катать нас с ветерком... Вот завклубом, который к нашему приезду сделал на занавесе эмблему нашего театра — чайку. Вот хирургическая сестра, удочерившая Люсю. И Семен Семенович с уснувшим Рыжиком на руках, а под руку по-хозяйски его держит рыженькая женщина... Мне кажется, что у него уже не такое мрачное выражение лица, что на нем особенно чистый подворотничок, и что он уже не будет хвастать, что он не пишет и не получает писем.


Я ПОМНЮ ВАС, ФРАУ КВИТМАН


Здравствуйте, милая фрау Квитман! Мне передали ваш привет, и я спешу вам сказать, что помню вас и вспоминаю очень часто. И думается, никогда не забуду лето сорок пятого года, когда я приехала к мужу в отпуск в маленькую квартиру на Линден-аллее.

Вы тогда мне очень строгой показались, фрау Квитман, я даже боялась вас немного, и к тому же стеснялась, что плохо знаю немецкий язык.

Помню, как в первый вечер, что я приехала, муж ушел на ночное дежурство, сказав, что придет утром, к завтраку. Уложив сына, я стала осматривать квартиру, и меня поразило ощущение необжитости, ощущение, что в этих комнатах никто не живет: в пепельнице не было пепла, хотя муж курит, в ящике с обувью не валялись носки или старая обувь. Красивые стенные часы стояли, показывая полночь, в чернильном приборе не было чернил, в вазах — цветов.

Я долго не могла заснуть в большой двуспальной кровати на новых, нестиранных простынях. Я слышала, как где-то пробило два и как вы запирали на цепочку дверь.

Утром я возилась в кухне, чтобы к приходу мужа приготовить завтрак такой, какой он любит. Вы помогали мне, но вид у вас был такой недовольный, будто вы совсем не одобряете моих стараний. Когда все было готово, я села на балконе, чтобы увидеть мужа, когда он войдет в переулок, но время шло, а он не появлялся. Потом на балкон вышли вы и, глядя куда-то в сторону, сказали: «Капитан Смирнов телефонировал, что он задерживается» — и, резко повернувшись, ушли в комнату, — и хорошо сделали, потому что не увидели моего растерянного лица. Странно было, что муж не позвал к телефону меня.

Я упрямо отгоняла недобрые мысли. В три часа у подъезда остановилась машина, из нее вышли муж и женщина в военной форме с букетом гладиолусов. Она показалась мне очень красивой. Проводив ее в соседний флигель, муж, не взглянув на наш балкон, медленно вошел в подъезд.

Мы обедали молча. Болтал только сын. Но и он постепенно стих. После обеда муж сказал: «Я должен идти, у меня совещание, приду поздно».

Он пришел в два часа ночи. Я слышала, как он открывал английским ключом дверь, как снял в передней сапоги и прошел в ванную. Потом он вошел в кабинет, зажег свет и закурил. Прошел час. Тогда я, надев халат, вышла из спальни и помогла ему сказать, что он любит другую женщину.

Смешные существа мужчины, фрау Квитман. Они двигают науку, воюют, молчат под пытками... а вот сказать жене: «Я разлюбил тебя» — боятся! Хотя, наверное, это тоже не просто. Муж рассказал мне, что встретился на фронте с женщиной, с которой еще учился и дружил в школе, и я как-то сразу поняла, что это необратимо и что он любит женщину, которая была его первой любовью, которая прошла с ним войну и которая гораздо красивее меня. Не будем очень строги к людям, фрау Квитман, — жизнь есть жизнь.

Внешне мы сохраняли форму благополучной супружеской жизни: вместе завтракали и обедали, иногда даже ходили гулять. Вы никогда не видели меня заплаканной, и я действительно не плакала, но ничего не могла делать: ни читать, ни шить, у меня все валилось из рук.

Помните, фрау Квитман, как вы попросили меня заниматься с вами русским языком. Меня это очень обрадовало: уроки отвлекали меня от дум.

Раз во время занятий вы обратили мое внимание на картинку в учебнике, где кудрявый мальчишка удирал от плачущей девочки.

Показывая на мальчишку вы сказали: «Капитан Смирнов, дас Мэдхен — фрау Смирнова».

Действительно, кудрявый мальчишка был чем-то похож на мужа, а вы, показывая пальцем на ревущую девочку, повторяли: «Гут, гут...» Я не понимала.

Тогда вы нашли в словаре слово «слезы», и я поняла, что вы знаете все и тревожитесь, что я не плачу.

Будто кто-то толкнул меня в спину, и я, уткнувшись вам в плечо, разревелась, а вы, обняв меня, шептали: «Гут, гут, зер гут».

А ведь правда, что слезы облегчают! И я помню, как первый раз тогда мне стало легче. Мы с вами вечером пили в кухне чай с пресными сухарями, и мне не надо было делать вид, что всё очень хорошо. Вы показывали ваш семейный альбом, а перед сном, подсев ко мне на кровать, со словарем в руках объяснили, что есть такой замечательный доктор, его зовут Время. Он залечивает все раны, надо только иметь терпение и что фрау, которую любит капитан Смирнов, совсем не так уж красива...

С этого вечера мы стали почти неразлучны. Вы брали меня с собой в магазин, на рынок и пытались учить вязать.

Когда мы шли с вами по улицам, от которых остались только названия да два-три полуразрушенных дома, вы доставали небольшой альбом с видами Берлина и показывали мне, какой была эта улица до войны, и по лицу у вас текли слезы.

Наконец настал день моего отъезда. В пять часов утра вы проводили нас на аэродром. Казалось, насмерть раненный Берлин еще спал, но по отстроенным магазинчикам, клумбам с уже посаженными цветами, разбитым на зияющих пустырях, и по спокойному дыханию спящего города было ясно, что он выздоровеет — нужно только время, время и труд.

На аэродроме, в ожидании посадки, вы нарисовали зонтиком на песке много сердец, написав: «Французское, русское, японское...» Потом, проткнув все сердца кончиком зонта, сказали: «Всем больно одинаково».

Разве это можно забыть?

И знаете, фрау Квитман, что я говорю, когда кому-нибудь из моих друзей тяжело? Я говорю им: «Потерпи, есть такой доктор — его зовут Время. Он тебя вылечит, надо только иметь терпение, — и добавляю: — Это мне сказала одна хорошая женщина, она живет в Берлине, ее зовут фрау Квитман...»



ТРИ СЕСТРЫ


На первое отделение в консерваторию я опоздала.

Сидя на диванчике в фойе, я обратила внимание на двух, тоже опоздавших женщин, которые медленно прохаживались по коридору. Одна — высокая, стройная. Ее красивое лицо с левой стороны было изуродовано глубоким шрамом. Вторая была небольшого роста, беременна и, тяжело опираясь на руку подруги, шла, осторожно ступая маленькими ножками в лакированных лодочках. Маленького роста, очень женственная, она чем-то была похожа на жену Андрея Болконского из «Войны и мира». Такая же приподнятая верхняя губа и кроткий, вопросительный взгляд.

В антракте я нашла свое место и села, все думая об этих женщинах. Мне казалось, что я их знаю.

Началось второе отделение концерта, и седьмая симфония Шостаковича помогла моей памяти.., и две женщины, помолодевшие на десять лет, улыбнулись мне знакомой улыбкой. Только тогда они были в пилотках. Солдатские ремни перетянули девичьи талии. Только тогда их было трое... «три сестры» — как их звали в полку...

...В 1943 году с концертной бригадой Художественного театра мы приехали в часть, стоявшую под городом Яссы. Палатки, в которые нас поместили, стояли в цветущем вишневом саду, и, конечно, сразу вспомнился Антон Павлович, его «Вишневый сад», Аня, Гаев... И мы решили устроить в этом саду утренний концерт, посвященный Антону Павловичу Чехову. После этого концерта к нам пришли «три сестры» — Маша, Ирина и Ольга — только не Прозоровы...

«Мы временно в столовой работаем,— объяснили они,— на аэродроме. Это далеко отсюда. Начальник нас никак на концерт не отпускает, мы вырвались на часик к вам, хоть платья ваши посмотреть, так давно штатского платья не видели, прямо забыли, какие они есть!»

Старшей, Ирине, было двадцать три года. Она воспитанница детского дома в Ленинграде. Ольга, как и Ольга чеховская, — учительница. Эта рыженькая девушка недавно была ранена осколком в левую часть лица — глаз спасли, а щека осталась сильно изуродованной. Она из Бреста, где от первых налетов погибли все ее близкие. У младшей, Маши, были брови домиком и веселые детские глаза. Подружившись с Ириной и Ольгой, она немедленно написала своим родным в Москву, что после войны вернется домой с двумя сестричками. И девушки уже получили от стариков торжественное приглашение.

— А знаете, какие мои родители вредные, — болтала Маша, — они уже им письма пишут и жалуются на меня, что я мало пишу.

— А скажите, пожалуйста, как на сцене настоящими слезами плачут, луковицу к глазам незаметно подносят, да?