Маленький Архимед — страница 4 из 6

Но больше всего его волновала увертюра к «Кориолану». Третья часть Пятой симфонии, вторая часть Седьмой, медленная часть Концерта Э 5 («Императорского») — все эти произведения шли сразу вслед за «Кориоланом». Но ничто не вызывало такого восторга. Однажды он заставил меня три или четыре раза подряд ставить «Кориолана», а потом отложил пластинку.

— Я, пожалуй, не хочу больше это слушать, — сказал он.

— Почему?

— Она слишком… слишком… — он не умел выразить, — слишком большая, — сказал он наконец. — Я не так уж ее понимаю — сыграйте лучше ту, что поется вот так… — И он напел фразу из Концерта Баха фа-минор.

— Это тебе больше нравится? — спросил я.

Он покачал головой.

— Не в том дело. Но она легче.

— Легче? — Странное это было слово применительно к Баху.

— Я лучше ее понимаю.

Однажды, как раз во время концерта, явилась синьора Бонди. Она сразу же стала приставать к мальчику с преувеличенными нежностями — целовала, гладила по голове и всячески расхваливала его красоту. Гвидо осторожно сторонился ее ласк.

— А ты любишь музыку? — спросила она.

Мальчик кивнул.

— По-моему, у него большие способности, — сказал я. — Слух-то уж, безусловно, замечательный, и такое умение слушать и понимать музыку, какого я никогда не встречал у ребенка его лет. Мы подумываем, не взять ли напрокат пианино, чтобы учить его.

Я тут же проклял себя за излишнюю откровенность. Ибо синьора Бонди немедленно запротестовала и объявила, что если б ей довелось взять на себя его воспитание, то она наняла бы лучших учителей, чтобы развить его талант и сделать из него настоящего маэстро и, кстати, вундеркинда. И я уверен, что в это мгновение она уже видела себя всю в жемчугах и в черном шелку под сенью огромного рояля, в то время как прелестный Гвидо, одетый, как маленький лорд Фаунтлерой, отбарабанивает Листа или Шопена к бурному восторгу многочисленных зрителей. Она видела перед собой цветы и всяческие подношения, слышала аплодисменты и даже несколько изысканных фраз, которыми тронутый до слез маэстро приветствует нового маленького гения.

— Ну, теперь она совсем потеряет голову от жадности, — сказала Элизабет, когда синьора Бонди уехала. — Лучше скажи ей в следующий раз, что ты ошибся и что у мальчика вообще не оказалось музыкального слуха.

Вскоре прибыло пианино. Я дал Гвидо самые первоначальные сведения и предоставил ему полную свободу. Он начал с того, что подбирал уже знакомые мелодии, вспоминая и восстанавливая их гармонию. После нескольких уроков он понял основы нотного письма и начал хоть и медленно, но читать с листа простые пассажи. Вообще-то он читать еще не умел; буквы кое-как знал, во целые слова и фразы его читать не учили.

При первой же встрече с синьорой Бонди я воспользовался случаем и заверил ее, что разочаровался в Гвидо и что, по правде сказать, никакого музыкального таланта у него нет. Однако я видел, что она мне не поверила. Может быть, она считала, что мы сами хотим прибрать вундеркинда к рукам, тем самым лишив ее «сюзеренных» прав. Ведь это же были ее крестьяне! И уж если кому-нибудь причиталось попользоваться прибылью от ребенка, то уж, конечно, ей.

Она дипломатично и с большим тактом возобновила свои переговоры с Карло. У мальчика талант, говорила она. Иностранный джентльмен сам ей сказал, а уж он-то в этом разбирается. Если Карло позволят ей усыновить ребенка, она даст ему образование. Гвидо станет великим маэстро и получит ангажемент в Аргентине, в Соединенных Штатах, в Париже и в Лондоне. Он заработает миллионы и миллионы. Вспомните хотя бы Карузо. И часть этих миллионов, конечно, достанется Карло! Но прежде чем они потекут, мальчик должен учиться. А учение стоит больших денег. В интересах и Карло и его сына позволить ей взять на себя заботы о ребенке. Карло ответил, что еще раз подумает, и снова обратился к нам за советом. Мы сказали, что во всех случаях лучше всего подождать и посмотреть, каковы будут успехи мальчика.

А успехи, несмотря на мои жалобы синьоре Бонди, были отличные. Каждый день, когда Робина укладывали спать, Гвидо приходил на урок и одновременно слушал концерт. Он отлично продвигался в нотном чтении, а маленькие его пальцы набирали силу и беглость. Но для меня еще интереснее было то, что он начал сочинять небольшие пьески. Некоторые из них я записал в до сих пор храню. Как ни странно, многие из этих пьес оказались канонами. Он явно пристрастился к канонам. Когда я объяснил ему принцип этой так очаровавшей его формы, он с восторгом воскликнул:

— Они такие красивые! Красивые-прекрасивые! И такие легкие!

И снова слова его удивили меня. Ведь канон вовсе не так уж прост. С тех пор он большую часть времени у пианино проводил за сочинением маленьких канонов для собственного удовольствия. И делал это очень искусно. Однако в сочинении другой музыки он оказался менее плодовит, чем я рассчитывал. Он сочинил и гармонизировал две небольшие торжественные песни, напоминавшие гимны, и несколько веселых пьесок в ритме военных маршей. Как сочинения ребенка они безусловно были необычайны; но ведь многие дети делают вещи необычайные — все мы гении до десяти лет. Но я надеялся, что Гвидо останется гением и в сорок лет, а в таком случае все, что кажется из ряда вой выходящим для рядового ребенка, для него вовсе не должно быть удивительным.

«Моцарт из него вряд ли получится», — решили мы, слушая, как он играет свои маленькие пьески. И, признаюсь, я почти расстроился. Мне казалось: либо Моцарт, либо и трудиться не стоит.

Моцартом он не стал. Нет. Но очень скоро мне довелось убедиться, что он был личностью не менее примечательной. Открытие это я сделал в одно прекрасное утро, в начале лета. Я работал на солнечной стороне нашего балкона, выходившего на запад. Внизу, в маленьком закрытом садике, играли Гвидо и Робии. Погруженный в работу, я не сразу обратил внимание на длительную тишину и вдруг заметил, что дети сегодня почти не шумят. Снизу не доносилось ни криков, ни топота — только тихие голоса. Звая по опыту, что если дети сидят тихо, значит, придумали какую-то восхитительную проказу, я встал со своего места и перегнулся через перила, чтобы посмотреть, чем они заняты. Я ожидал, что они плещутся в воде, либо разводят костер, либо мажутся дегтем.

Гвидо с обожженной палочкой в руках доказывал на каменных плитах дорожки, что квадрат гипотенузы прямоугольного треугольника равен сумме квадратов катетов. Стоя на коленях, он рисовал на камнях обугленным концом палочки. А Робину, тоже вставшему на колени рядом с товарищем, эта скучная игра уже начинала надоедать.

— Гвидо, — сказал он.

Но Гвидо не обращал внимания. Задумчиво сдвинув брови, он продолжал строить чертеж.

— Гвидо! — Малыш низко пригнулся и вывернул шею, чтобы заглянуть Гвидо в лицо. — Почему ты не рисуешь поезд!

— Потом, — ответил Гвидо. — Сначала я хочу показать тебе одну штуку. Она такая красивая! — В голосе его зазвучали почти умоляющие нотки.

— Но я хочу поезд, — настаивал Робин.

— Еще секундочку. Только одну секундочку, — упрашивал Гвидо. Робин снова вооружился терпением. И через минуту Гвидо закончил оба чертежа.

— Вот! — торжествующе сказал он и, выпрямившись, полюбовался на свою работу. — Теперь я тебе объясню.

И он начал доказывать теорему Пифагора не методом Евклида, а более простым и убедительным способом, которым, по-видимому, пользовался сам Пифагор. Он начертил квадрат, затем рассек его двумя пересекающимися прямыми так, что они образовали два квадрата и два равных прямоугольника. В прямоугольниках он провел диагонали, получив таким образом четыре одинаковых прямоугольных треугольника. Тогда стало очевидно, что площади обоих квадратов равны квадратам тех двух сторон треугольника, на которых они построены (исключая обе гипотенузы). Таков был первый чертеж.

На втором чертеже он нанес четыре прямоугольных треугольника, полученных при предыдущем делении, и перестроил их внутри, вокруг исходного квадрата, таким образом, что прямые углы треугольников совпали с углами квадрата, гипотенузы были обращены внутрь, а большие и меньшие стороны треугольника легли на стороны квадрата. При этом каждая сторона квадрата оказалась равной сумме этих сторон треугольников. Таким образом, исходный квадрат был преобразован в четыре прямоугольных треугольника и в квадрат, построенный на гипотенузе. Четыре треугольника равны двум прямоугольникам исходного построения. И, следовательно, квадрат, построенный на гипотенузе, равен сумме двух квадратов, построенных на двух других сторонах, на которые с помощью прямоугольников был разделен исходный квадрат.

Совершенно не математическим языком, но четко и с непоколебимой логикой излагал Гвидо свое доказательство. Робин слушал, я с его круглого веснушчатого лица не сходило выражение полного недоумения.

— Treno Поезд (итал.)., — повторял он время от времени. — Treno. Нарисуй мне поезд.

— Сейчас, — молил Гвидо. — Погоди минуточку. Ты только взгляни сюда. Взгляни-ка! — Он готов был задобрить Робина чем угодно. — Это так красиво. И так легко.

Так легко… Теорема Пифагора помогла мне понять, откуда взялись музыкальные вкусы Гвидо. Он не был юным Моцартом нашей мечты: он был маленьким Архимедом и, как большинство людей такого склада, обнаружил случайный поворот в сторону музыки.

— Treno, treno! — кричал Робин, сердясь все сильней и сильней, по мере того как шло объяснение. А так как Гвидо настойчиво продолжал свое доказательство, то малыш окончательно вышел из себя:

— Cattivo Злой (итал.). Гвидо! — закричал он и набросился на товарища с кулаками.

— Ну, ладно, — сказал Гвидо, сдаваясь. — Давай нарисую тебе поезд.

И он начал водить по камням обожженной палочкой.

С минуту я молча смотрел. Это был не очень хороший поезд. Гвидо мог придумать и доказать теорему Пифагора, но рисовальщиком он не был.

— Гвидо, — позвал я.

Дети обернулись и посмотрели наверх.

— Кто научил тебя рисовать эти квадраты? — Ведь кто-нибудь мог показать.