— Куда яснее, — пробормотал я.
— Значит…
— Признания не будет. Я не убивал Алика. Ира тоже его не убивала. Анна Наумовна — подавно. Никто его не убивал.
Это было правдой. Никто Алика не убил — в нашей реальности.
— Вы не назвали сына, — напомнил следователь.
— Это как бы само собой понятно, разве нет?
— Странно, что вы употребили «как бы», — проговорил Учитель. — Это не из вашего обычного лексикона.
— Да? — Я попытался улыбнуться. — Вы успели изучить мой обычный лексикон?
Учитель скользнул по мне взглядом и уставился на свою уже пустую чашку. Я хотел было спросить, не налить л и ему еще чаю, но промолчал.
— Знаете, — сказал Учитель, — когда-то, до репатриации, я окончил психологический факультет Московского университета. Но чистая психология меня не очень привлекала, а распределения в вузах к тому времени уже отменили, и я записался на курсы переводчиков. Это было в конце восьмидесятых…
— Да? — вежливо сказал я. К чему он все это рассказывал? Решил отвлечь мое внимание? От чего?
— А потом, — продолжал следователь, — уже здесь, в Израиле, записался еще на курс журналистики, это был девяносто первый год… Вы приехали позже.
— В девяносто седьмом, — кивнул я.
— Вместе с Гринбергами?
— С разницей в несколько месяцев.
— Собственно, к чему это… Я хочу сказать, что научился разбираться… не столько, может, в деталях и уликах, сколько в характерах и словах, сказанных — и, довольно часто, в том, что не сказано. Понимаете?
Я молчал.
— Вот вы сказали «как бы». Мелочь, как будто, но ни вчера вечером, ни сегодня вы ни разу не вставили в свою речь слов-паразитов, я это заметил. Никаких «значит», «так сказать», этого новомодного «как бы»… Это не ваше. Значит…
— Ничего это не значит, — сердито сказал я.
— Значит, — продолжал Учитель, будто не слышал моей реплики, — вы имели в виду что-то конкретное, употребив это выражение. «Как бы само собой понятно». Не просто понятно, а как бы. Не на самом деле, а якобы.
— Послушайте, — сказал я, — к чему вы клоните?
— И еще, так и не расслышал меня Учитель, — когда вы недавно разговаривали с ребенком в его комнате… Вы тихо говорили, да, но; пару раз повышали голос, и я услышал такие слова: «Ты не должен об этом думать», «ты, только в другом мире»… И еще: «Ты ничего не сделал».
Как он мог это слышать? Я не повышал голоса, во всяком случае, не настолько, чтобы мои слова можно было услышать из гостиной, да еще сидя за этим столом на расстоянии двух метров от двери.
— У меня очень хороший слух, — заметив мое недоумение, сказал Учитель. — Вы не кричали, да, и здесь тоже было не очень тихо, но… Не верите? Хотите, отойдите в тот угол, повернитесь ко мне спиной и скажите что-нибудь — не шепотом, но и не громко, так, чтобы, по вашему мнению, я не смог бы услышать.
— Зачем мне…
— Прошу вас. Мы же разговариваем, и вы должны доверять мне, как я хочу доверять вам.
— Ну-ну, — сказал я, встал, отошел к входной двери, повернулся к следователю спиной и пробормотал себе под нос: — Нашему теляти да волка поймати…
Почему эту фразу? Не знаю, пришло в голову и к тому же догадаться действительно было трудно: слова, которыми я в обычной жизни не пользовался, и к тому же намек…
— Эту поговорку, — сказал за моей спиной Учитель, — вы в школе выучили? Про теленка и волка?
Однако! Действительно отменный слух оказался у блюстителя закона! Может, он и вправду слышал каждое слово, сказанное Игорем и мной? И что понял? Вечная проблема с хорошо слышащими и подслушивающими: главное ведь не слова расслышать, а правильно понять смысл. Год назад я случайно услышал на факультете разговор двух студентов, из которого ясно было, что они задумали убийство преподавателя по фамилии Цидон, типа на самом деле пренеприятнейшего, которому и я в соответствующем настроении подсыпал бы соли в кофе. Но убивать?.. Полдня я раздумывал над тем, что сделать: сообщить о своих подозрениях в полицию или декану, а может, сначала объяснить потенциальным преступникам, что человеческая жизнь — качество величайшей ценности? И ведь ни на секунду не возникло у меня мысли, что я понял разговор неправильно, все слова были сказаны, и даже дата покушения обозначена — «вдень, когда он поедет в Реховот». Конечно, я неправильно понял разговор. Мне стало это ясно на следующее утро, когда эти двое при всех подвалили к Цидону перед началом лекции и начали поздравлять с днем рождения. Каждое сказанное во вчерашнем разговоре слово приобрело новый — правильный! — смысл, и я, устыдившись своих подозрений, поспешил тоже принять участие во всеобщем веселье, хотя думал совершенно о другом.
— Нет, — сказал я, вернувшись к столу, — не в школе. Честно говоря, я не помню, когда услышал эту поговорку.
— Подсознание, — пробормотал Учитель, — обычно выдает такие перлы… Извините, Матвей, вы действительно думали, что я никогда не разберусь в этом деле?
Я молчал. Я действительно так думал.
— За мной числится пара десятков нераскрытых дел, — продолжал следователь. То ли мне показалось, то ли его голос звучал сейчас немного более благожелательно? — Не потому, что они такие уж сложные… убийства в Израиле простые, как и везде, впрочем… Только нудные очень сотни допросов, тысячи сопоставлений: кто, с кем, куда… Почти сразу вычисляешь: убил такой-то. Но поди докажи. Улик нет, свидетели путают и врут. А парень пускается в бега, меняет документы… Но здесь-то совсем другое, правда? В этом деле одно из двух: или верить всему, что видишь и слышишь, или не верить ничему и никому и считать, что улики подстроены, а свидетели стоят друг за друга горой, договорившись врать так искусно, что, вопреки логике, не сфальшивили ни разу…
Слишком много он говорит, — подумал я. Видимо, сам себя распаляет — улик у него нет, но предъявить начальству подозреваемого он должен, а кто из нас больше других годится на эту роль? Но ведь не сейчас он начнет меня арестовывать?
— До вашего разговора с мальчиком, — сказал Учитель, — я предполагал, что все вы вводите следствие в заблуждение.
— Что вы поняли из нашего разговора? — довольно грубым тоном спросил я. Мне это не нравилось. Возможно, он все-таки стоял у двери. Может, слушал через замочную скважину. Если сидел за столом, то не мог услышать ничего существенного. Или мог? Слуховые свои способности Учитель мне продемонстрировал.
— Не так уж много… — с сожалением произнес следователь, взгляда я не отвел, так мы и смотрели друг другу в глаза и, кажется, даже не моргали, такая у нас случилась непроизвольная игра в гляделки. — Но днем я внимательно изучил медицинскую карту Гринберга из больничной кассы. Его странные болезни… Поговорил с врачом. С женой и матерью.
— Но больше всего, продолжал Учитель, заглянув в свой блокнот, найдя в нем какую-то строчку и подчеркнув ее ногтем указательного пальца, — больше всего меня заинтересовал дневник Гринберга, я, честно говоря, искал там указания на возможных… ну, вы понимаете… а обнаружил…
Интересно, что он там понял? Дневников на бумаге Алик не вел, а компьютерные записи были такими схематичными, что даже я, увидев как-то одну из них, с трудом понял, о каком именно событии из своей жизни он решил оставить эту странную метку.
— Так вот и сложилось… говорил между тем Учитель. — Медицинская карта, намеки жены и матери, ваши слова о Многомирии, дневник, найденный… нет, не в ванне, а в компьютере… ваш разговор с мальчиком… И еще, помните: «Если отбросить все нелепые и неправдоподобные версии, то та, что останется, даже если покажется совсем невероятной, все равно будет истиной»?
Цитата, по-моему, звучала не совсем так, но смысл был понятен, и я кивнул.
— И что мне теперь делать, по-вашему? — спросил Учитель, с треском захлопнул блокнот и откинулся на спинку стула. Слишком резко — стул едва не опрокинулся; прелестная была бы сцена: следователь полиции навзничь падает на пол, остатки чая проливаются ему на грудь, на грохот прибегает Ира, а Анна Наумовна из своей комнаты испуганно кричит: «Господи, что случилось?».
В какой-то из многочисленных ветвей Мультиверса так и произошло, и тот следователь поднимается сейчас с пола, глядя на бурое пятно, расплывшееся на форменной рубашке… Должно быть, какая-то гамма ощущений отразилась на моем лице, Учитель решил, что ощущения эти связаны с заданным им вопросом, и спросил, усиливая эмоциональный нажим:
— Что, я вас спрашиваю?
— Это зависит от того,» сказал я осторожно. Кто его знает, может, он играл со мной, как кошка с мышью, я тут начну распространяться о законах Многомирия, а он прервет меня неожиданным и точно рассчитанным вопросом, я ляпну что-то об Ире, может, о самом себе скажу нечто, совершенно, на мой взгляд, невинное, а он решит, что получил наконец признание или улику, вызовет дежурную машину и полицейского с наручниками… — Это зависит от того, к каким выводам вы пришли, прочитав медицинскую карту, поговорив со всеми… прочитав дневники…
О дневниках я сказал с очевидным даже для Учителя недоверием в голосе, он бросил на меня короткий взгляд, но доказывать ничего не стал, ждал, когда я отвечу на его вопрос.
— На вашем месте, сказал я, — я закрыл бы это дело по причине полного отсутствия доказательств чьей-то вины.
— По причине… — повторил он. — Говоря юридически: «за отсутствием улик».
— Примерно так, — согласился я.
— И все будут думать — не только сейчас, но до конца ваших дней, — что кто-то из вас убил Алекса Гринберга, но до приезда
полиции вы успели сговориться и сумели выгородить убийцу. Вы готовы жить еще… ну, сколько… сорок лет под таким прессом? — Я? Да.
Какой безумный разговор, Господи! Ни я, ни следователь не называли вещи своими именами, я так и не представлял, играет ли он со мной или вполне серьезно принимает к сведению идею Многомирия. Чего он хотел от меня на самом деле?
— А если, — сказал Учитель, — тот Алекс, который остался в живых… отец этого Игоря…