— О! — сказал граф своим глубоким голосом, — так вот что ты для себя сделал? Ну, а еще что?
Великан-собака не замедлила поместиться рядом со стулом, на котором сидел Кедрик. Несколько раз она оборачивалась в его сторону и смотрела на мальчика, как бы интересуясь его разговором. Старый граф, хорошо знавший собаку, с любопытством наблюдал за нею. Даугель не принадлежал к числу собак, привыкших быстро знакомиться, и граф недоумевал отчасти, видя, как спокойно сидит это животное под ласковым прикосновением детской руки. И как раз в эту минуту величественный пес кинул на лорда Фонтлероя новый, как бы испытующий взгляд и вслед затем положил свою огромную морду на одетые в черный бархат колена мальчика.
Поглаживая рукою этого нового друга, Кедрик ответил:
— Ну, еще был там Дик, — сказал он. — Вы бы полюбили Дика, он такой смирный.
— Что это за Дик? — спросил граф.
— Он чистильщик сапог, очень скромный и добрый малый и усердно делает свое дело.
— И он тоже один из твоих друзей? — сказал граф.
— Это мой старый друг, — отвечал внучек. — Не такой старый, как мистер Хоббс, но все-таки старый. Он сделал мне подарок, как раз перед отправлением парохода.
Кедрик опустил руку в карман, вытащил оттуда старательно сложенную красного цвета вещь и с видом торжества распустил ее в воздухе. Это был красный шелковый платок с большими пурпуровыми подковами и конскими головами.
— Вот что он мне подарил, — сказал мальчик. — Я буду всегда беречь его. Его можно надевать на шею или носить в кармане. Он купил его на первые вырученные деньги, после того как я откупил его от Джека и подарил ему новые щетки. Это у меня на память. На часах м-ра Хоббса я написал стихи: «Когда увидишь сей стишок, то вспомни обо мне, дружок!» Когда я смотрю на этот платок, то вспоминаю Дика.
Трудно было бы описать, что происходило в душе его сиятельства графа Доринкура. Этого старого вельможу удивить было не легко, так как он куда как много видел на свете; но теперь он слышал нечто, столь новое для него, что прямо таки не находил слов, испытывая какое-то странное волнение. Он никогда не обращал внимания на детей; да ему, занятому всегда своими собственными удовольствиями, не до детей и было. Его не интересовали и собственные сыновья, пока были еще совсем юны — хотя он вспоминал иногда, что отец Кедрика был красивым и милым мальчиком. Сам он был так себялюбив, что совсем чужд был удовольствию видеть бескорыстие в других. Он не имел понятия, какие бывают иной раз ласковые, доверчивые, добрые дети, и как невинны и бессознательны их простые, благородные побуждения. В каждом мальчике он, повидимому, всегда видел какое-то неприятное маленькое животное, себялюбивое, жадное, буйное, если ему только мало-мальски дать нолю. Оба старшие сына его доставляли своим надзирателям и наставникам только постоянное горе и беспокойство, хотя ему как будто помнилось, что на младшего сына ему приходилось слышать мало жалоб, потому что на него не обращали особенного внимания. Ему и в голову никогда не приходило, что он когда-нибудь полюбит своего внука; он послал за Кедриком лишь побуждаемый гордостью. Раз мальчик должен был занять со временем его место, он не желал, чтобы имя его было опозорено переходом к необразованному мужику. Он был уверен, что если воспитать наследника в Америке, то из него непременно выйдет невежа. В нем не было чувства расположения к своему внуку; вся надежда его была только на то, что он окажется приличной наружности и с достаточным запасом здравого смысла. Он был так разочарован в своих старших сыновьях и так восстановлен против женитьбы капитана Эрроля на американке, что решительно не допускал возможности, чтобы из этого вышло что-нибудь порядочное. Когда лакей доложил о приезде лорда Фонтлероя, ему было почти страшно взглянуть на мальчика, — настолько велика была его уверенность встретить в нем как раз то, чего он боялся. Под влиянием именно этого чувства он и велел впустить к себе ребенка одного. Гордость не позволяла ему допускать кого-либо быть свидетелем его досады, если бы ему пришлось досадовать.
Поэтому надменное, непреклонное сердце его затрепетало в нем, когда он увидал мальчика, шедшего к нему непринужденной, грациозной походкой, бесстрашно положив руку на шею огромного дога. Даже в те минуты, когда граф надеялся на самое лучшее, его воображение никогда не рисовало ему внука таким, каким он теперь стоял перед ним. Ему почти не верилось, что этот красивый, мужественный ребенок был тот самый мальчик, встречи с которым он так страшился, и мать которого была ему столь ненавистна. Такая поразительная неожиданность совершенно поколебала бессердечную холодность старого графа. Между внуком и дедом началась беседа. Последний продолжал все больше и больше удивляться мальчику. Во-первых, привыкнув видеть перед собою людей, стеснявшихся и даже чувствовавших страх в его присутствии, граф был уверен, что таким же робким и застенчивым окажется и его внук. Между тем Кедрик так же мало испугался графа, как и Даугеля. Он не был дерзок, а только простодушно ласков и нисколько не сознавал, чтобы могла существовать какая-нибудь причина, которая бы заставляла его бояться или приходить в смущение.
Граф не мог не видеть, что мальчик считал его другом и по-дружески разговаривал с ним, не имея на этот счет никаких сомнений. Было очевидно, что, сидя на своем высоком стуле и ведя приятельскую беседу, он и в мыслях не имел, чтобы этот большой, свирепо глядевший старик мог питать к нему какие-нибудь неприязненные чувства; напротив, он был уверен, что тот очень рад ему. Ясно было также, что он по-своему, по-детски, желал понравиться деду и заинтересовать его. При всей суровости, при всем жестокосердии и сухости своей природы, граф не мог не испытывать тайного и совершенно нового для него чувства удовольствия при виде такого к себе доверия. Как бы то ни было, ему могло быть только приятно встретить человека, который не сомневается в нем, не дрожит в его присутствии и не старается обнаружить в нем дурную сторону его характера — все равно, кто бы ни был этот человек, смотрящий на него ясными, ничего не подозревающими глазами — хотя бы даже маленький мальчик в черном бархатном костюме.
Таким образом старик откинулся на спинку кресла и, дав волю своему юному собеседнику продолжать рассказы о своем житье-бытье, не переставал внимательно наблюдать за мальчиком, устремив на него свой странный взгляд. Лорд Фонтлерой обнаруживал полную готовность отвечать на все его вопросы и весело и непринужденно входил в подробные объяснения. Он рассказал ему все, что мог, о Дике и Джеке, о торговке яблоками и м-ре Хоббсе; описывал народные сборища во всей красе их пестрой обстановки — со знаменами, транспарантами, факелами и ракетами. Мало-помалу он дошел в своих рассказах до четвертого июля и войны за освобождение, и уже пришел было в полный восторг, как вдруг, что-то вспомнив, остановился.
— В чем дело? — спросил дед. — Почему ты не продолжаешь?
Лорд Фонтлерой несколько сконфуженно задвигался на своем стуле. Графу было ясно, что эта нечаянная остановка была вызвана какою-нибудь промелькнувшею в уме мальчика внезапною мыслью.
— Мне пришло сейчас в голову, что, может быть, вам это не нравится, — ответил он. — Может быть, кто-нибудь из ваших был там в это время. Я забыл, что вы англичанин.
— Можешь продолжать, — сказал граф. — Никто из близких мне там не был. Ты забыл, что и ты сам англичанин.
— О, нет! — быстро возразил Кедрик. — Я американец!
— Ты англичанин, — повторил граф сурово. — Твой отец был англичанин.
Ему приятно было это сказать, но оно неприятно было Кедрику. Мальчик никогда не думал о подобной развязке. Он чувствовал, что покраснел до корня волос.
— Я родился в Америке, — протестовал он. — Если вы родились в Америке, то стало быть вы американец. Извините меня, — продолжал он с видом серьезной вежливости, — что и противоречу вам. М-р Хоббс говорил мне, что если бы случилась новая война, то мне пришлось бы быть — быть американцем.
Граф как-то жестко засмеялся; это было короткий и суровый, но все-таки смех.
— Ты, говоришь, сделался бы американцем? — сказал он.
Он ненавидел Америку и американцев, но его забавляло серьезное одушевление этого маленького патриота. Он подумал, что из такого хорошего американца должен со временем выйти и хороший англичанин.
Скоро позвали к обеду, так что им не пришлось углубиться в беседу о революции, да и лорд Фонтлерой находил неловким возвращаться к этой теме.
Кедрик слез со стула и подошел к своему вельможному деду. Он посмотрел на его больную ногу.
— Не позволите ли мне помочь вам? — произнес он учтиво. — Знаете, вы можете опереться на меня. Один раз, когда у м-ра Хоббса болела нога — на нее опрокинулась бочка с картофелем — то он обыкновенно опирался на меня.
Рослый лакей чуть не лишился своей репутации и места, улыбнувшись на эту фразу Кедрика. Это был аристократический лакей, всегда живший в самых лучших, благородных домах, и никогда не улыбался. Он, не шутя, сам счел бы себя недостойным своего истинно лакейского звания, допустив, чтобы какое бы то ни было обстоятельство могло заставить его сделать такой непростительный поступок, как позволить себе улыбнуться. Но на этот раз он не выдержал и, почувствовав весь ужас своего положения, спасся только тем, что моментально устремил глаза через голову графа на какую-то очень страшную картину.
Граф смерил глазами своего мужественного внука с головы до ног.
— Ты думаешь, что в состоянии это сделать? — спросил он сурово.
— Думаю, что мог бы, — сказал Кедрик. — Я силен. Мне, вы знаете, семь лет. Вы можете с одной стороны опереться на свою палку, а с другой — на меня. Дик говорит, что для семилетнего мальчика у меня очень хорошие мускулы.
Он пригнул руку к плечу, чтобы граф мог видеть мускулы, заслужившие похвалу Дика; при этом лицо его смотрело так серьезно и важно, что лакей счел необходимым еще пристальнее уставиться в страшную картину.