— Это похоже на детскую комнату, — произнес он наконец, немного переведя дух. — Чьи это вещи?
— Подите, посмотрите на них, — сказала Даусон. — Они ваши!
— Мои! — вскрикнул он, — мои! Почему же они мои? Кто мне их дал? — И с веселым криком он кинулся к этим сокровищам. Он не верил своим глазам.
Это дедушка! — сказал он, и глаза его блеснули радостью. — Я знаю — это дедушка!
Да, это его сиятельство, — подтвердила Даусон, — и если вы будете вести себя, как следует маленькому барину, и не будете их ломать, а станете ими хорошо заниматься, он даст вам все, чего вы ни попросите.
Это было восхитительное утро. Столько всего приходилось осмотреть, столько испробовать; каждая новинка была так заманчива, что некогда было успеть взглянуть на следующую. Поразительно было еще то, что, как оказалось, все это было приготовлено для него одного; что еще прежде отъезда его из Нью-Йорка были вызваны сюда люди из Лондона нарочно для того, чтобы устроить назначенные для него комнаты и наполнить их книгами и игрушками, которые могли бы заинтересовать его.
— Знали ли вы когда-нибудь человека, — обратился он к Даусон, — у которого был бы такой добрый дедушка?
На минуту лицо Даусон приняло выражение нерешительности. Она не была особенно высокого мнения о его сиятельстве графе. Она находилась в доме всего несколько дней, но этого времени было вполне достаточно, чтобы услыхать довольно свободно передававшиеся в людских рассказы об особенностях характера старого вельможи.
Уж такая моя, должно быть, горькая судьба, что всю жизнь приходится мне служить злонравным, диким старикам, — выразился недавно самый высокий из лакеев, — а этот, кажется, всех за пояс заткнет.
Тот же самый лакей, по имени Том, передал своим слушателям в людской некоторые из замечаний, сделанных графом м-ру Хавишаму, когда они обсуждали эти самые приготовления.
Потакайте его желаниям, наполните его комнаты игрушками, — говорил его сиятельство. — Дайте ему то, что может доставить ему удовольствие, и он скоро забудет свою мать. Забавляйте его, наполните его душу чем-нибудь другим, и тогда нам нечего будет беспокоиться. С детьми всегда так бывает.
Задавшись такою благородною целью, он, вероятно, был несколько разочарован, заметив, что этот мальчик не совсем таков, каким он представлял его себе. Граф дурно провел ночь и все утро не выходил из комнаты; но позавтракав, он послал за внуком.
Фонтлерой тотчас же отозвался на этот зов. Он быстро сбежал вниз по широкой лестнице; граф слышал его шаги в передней; вслед затем дверь отворилась, и внук, краснощекий, с сияющим взором, появился в комнате.
— Я ждал, что вы пришлете за мною, — сказал он. — Я уже давно был готов. Я вам так благодарен за игрушки! Так благодарен вам! Я ими все утро играл.
— О! — сказал граф, — так они тебе нравятся?
— Так нравятся, что и сказать не могу! — ответил Фонтлерой, сияя от удовольствия. — Есть там такая игра, с черными и белыми шариками, а на проволоке висят отметки, по которым считают. Я пробовал обучить Даусон, только она этого не могла понять сразу — ведь она, как леди, никогда не играла в эту игру, а может быть, я не сумел объяснить ей хорошенько. Но вы, наверное, отлично знаете эту игру, не так ли?
— Вряд ли я знаю, — ответил граф. — Это американская игра, кажется; похожа на крикет?
— Я никогда не видал крикета, — сказал Фонтлерой: — а эту игру м-р Хоббс несколько раз водил меня показывать. Это отличная игра. Такая интересная. Позвольте мне сходить за ней и показать вам. Может быть, она развлечет вас, так что вы забудете про свою больную ногу. У вас она очень болит сегодня?
— Да, таки порядком.
— Тогда, пожалуй, вам нельзя будет забыть ее, — сказал мальчик испуганным тоном. — Может быть, вас будет беспокоить разговор об игре? Думаете ли вы, что это вас развлечет, или вы думаете, что это будет вам в тягость?
— Поди и принеси игру, — отвечал граф.
Без сомнения, такое занятие, где ребенок учил его играть в игры, было для благородного лорда совершенною новостью, но эта новизна и забавляла его. Внимательный наблюдатель мог бы открыть на лице графа нечто вроде улыбки и выражение самого живого интереса, когда Кедрик вернулся, держа в руках ящик с игрою.
— Можно мне пододвинуть этот столик поближе к вашему креслу? — спросил он.
— Позвони Тома, — сказал граф. — Он тебе поставит его.
— О, я сам могу это сделать, — отвечал Фонтлерой. — Он не очень тяжел.
— Прекрасно, — сказал дед.
Сдержанная улыбка на лице графа проступала все явственнее, пока он наблюдал за приготовлениями, поглотившими все внимание его маленького внука. Столик был пододвинут к креслу, игра вынута из ящика и расставлена.
Это очень интересно, стоит только начать играть, — сказал Фонтлерой и с величайшим одушевлением пустился в объяснение мельчайших подробностей игры. При этом он изображал жестами различные позы участников при настоящей игре и дал драматическое описание одного замечательного удара, которого был раз свидетелем вместе с м-ром Хоббсом.
Объяснения и описания кончились, началась самая игра, а интерес графа не ослабевал. Что же касается его юного товарища, то он был вполне поглощен забавой, и каждый удачный удар свой или его противника вызывал у него восклицание живейшего восторга.
Если бы за неделю перед тем кто-нибудь сказал графу Доринкуру, что в такое-то утро, забыв свою подагру и свое раздражение, он будет забавляться детской игрой с маленьким кудрявым мальчиком, то куда как неприветливо встретил бы он подобное предположение; а теперь он в самом деле забыл о себе, когда отворилась дверь, и лакей Том доложил о посетителе.
Этот посетитель, оказавшийся пожилым, одетым в черное, мужчиной, был не кто иной, как пастор местной приходской церкви.
Он был так поражен представившейся ему сценой, что невольно попятился назад, чуть не столкнувшись с лакеем.
Для почтенного м-ра Мордаунта самою неприятною частью его обязанностей была необходимость посещать своего сановитого патрона. Дело в том, что его сановитый патрон делал эти посещения настолько неприятными, насколько это было в его силах. Он гнушался церквей и дел милосердия и приходил в страшную ярость, когда кто-нибудь из его арендаторов позволял себе впасть в нужду, захворать и потребовать помощи. Когда особенно разыгрывалась его подагра, он не стесняясь объявлял, что не желает, чтобы ему надоедали и раздражали рассказами о несчастных; если же болезнь ослабевала и он приходил в более спокойное состояние духа, то иногда, может быть, давал священнику несколько денег, сперва помучив его хорошенько и разбранив весь приход за слабоумие и неумение обходиться без чужой помощи. Но в каком бы он настроении ни был, он никогда не упускал случая наговорить как можно больше язвительных слов и тем вызывал в достопочтенном мистере Мордаунте нечто вроде сожаления, что христианская нравственность не допускает бросить в него чем-нибудь тяжелым. За все многолетнее пребывание м-ра Мордаунта настоятелем Доринкурского прихода, пастор не мог припомнить ни одного случая, когда бы его сиятельство, по собственному убеждению, сделал какое-нибудь доброе дело или, при каких бы то ни было обстоятельствах, доказал, что думает о ком-нибудь другом, кроме себя.
На этот раз священник пришел поговорить с ним об особо настоятельном, нетерпевшем отлагательства, деле, и, идя по аллее, боялся предстоявшего свидания более обыкновенного по двум причинам. Во-первых, он знал, что его сиятельство уже несколько дней страдает подагрой и находится в таком скверном расположении духа, что вести об этом проникли даже в деревню. Сюда принесла их одна из молодых служанок своей сестре, державшей здесь мелочную лавочку, в которой можно было не только купить бумаги или иголки, но и наслушаться всяких новостей. Если что-нибудь, касавшееся замка ли с его обитателями или соседей на фермах и по деревне, не было известно м-сс Диббль, то об этом прямо- таки не стоило и говорить. Она, без сомнения, знала все, что делалось в замке, так как ее сестра, Анна Шортс, была из числа старших горничных и состояла в дружеских отношениях с старшим лакеем Томом.
— А как уж он бушует! — говорила м-сс Диббль, стоя за прилавком, — и какие слова употребляет, никакому ливрейному, кажется, не выдержать, говорил Анне сам м-р Том; всего, — говорит, — два дня тому назад запустил в меня тарелкой с кушаньем, так что, не будь там разных приятностей в кое-чем другом и такого прекрасного общества в людской, часу бы, — говорит, — не остался в доме.
Обо всем этом слышал и пастор, потому что так или иначе граф был самым обыкновенным предметом разговоров в хижинах и на фермах, и его дурной нрав доставлял многим добрым соседкам повод поболтать о нем с гостями за чашкою чая.
Вторая причина опасений священника была еще того хуже, так как это была причина новая и обсуждалась по всей округе с величайшим интересом. Кому только не было известно о том, как разбушевался старый дворянин, когда его младший сын женился на американской девушке! Кто только не знал, как жестоко он поступил с молодым капитаном, и как этот рослый, веселый, ласково улыбавшийся офицер, бывший единственным любимым всеми человеком из целой семьи, умер на чужбине в бедности и опале! Кто только не знал, с какою страшною ненавистью относился старик к юной супруге своего сына, как ему ненавистна была даже самая мысль о ее ребенке, которого он и не думал увидать когда-нибудь, пока не умерли оба его сына и не оставили его без наследника! А потом, вряд ли оставалось кому-нибудь неизвестным, что он без всякого удовольствия ожидал приезда своего внука и приготовился встретить в нем дюжинного, неотесанного, грубого американского мальчишку, который скорее мог опозорить, нежели сделать честь его благородному имени.
Старый, сварливый гордец думал, что ему удалось скрыть от людей все свои мысли. Ему и в голову не приходило, чтобы кто-нибудь осмелился проникнуть в них, а тем менее говорить о его чувствах и опасениях; но слуги его наблюдали за ним, читали по его лицу, по его дурному расположению духа, по припадкам мрачной задумчивости, и обсуждали все это в людской. И когда он с