— Что же теперь написать? — спросил он.
— Можешь написать: Хиггинса можно пока не тревожить, — и подпиши: Фонтлерой, — сказал граф.
Фонтлерой еще раз окунул перо в чернила и, оперевшись рукою, начал писать. Дело шло несколько медленно, но он относился к нему с великим усердием и важностью. Через несколько минут, однако, послание было готово, и мальчик вручил его деду с улыбкой, сквозь которую проглядывало некоторое беспокойство.
— Вы думаете — оно годится? — спросил он.
Граф посмотрел на бумагу, и углы его рта несколько искривились.
— Да, — отвечал он, — Хиггинс найдет это вполне удовлетворительным. — И он передал записку м-ру Мордаунту.
Пастор прочитал следующее:
Дорогой мистер Ньюик пажалуста не тревоште пока хигинса чем обяжете «вашего пакорнава слугу Фонтлероя».
— М-р Хоббс всегда так подписывал свои письма, — сказал Фонтлерой, — и мне казалось лучше написать: пожалуйста! Верно ли я написал — тревожьте?
— Оно действительно не совсем так пишется, — отвечал граф.
— Я этого боялся, — сказал Фонтлерой. — Мне бы нужно было спросить. Вот ведь как трудно писать слова, в которых больше одного слога; приходится смотреть в словарь. Это всегда вернее. Я перепишу это сызнова.
И он действительно переписал, на этот раз, — прекрасно, справляясь при каждом сомнительном случае правописания у графа.
— Как это странно пишутся слова, — сказал он. — Совсем другой раз не так, как думаешь. Я всегда думал, что пожалуйста пишется п-а-ж-а-л-у-с-т-а, а выходит, что это совсем не так; если не справишься в словаре, то кажется, что дорогой пишется д-а-р-а-г-о-й. Иногда совсем не знаешь, что делать.
Уходя м-р Мордаунт унес с собою письмо, а вместе с ним и еще нечто — именно, более приятное и радостное чувство, чем то, с каким ему приходилось покидать Доринкурский замок после любого из прежних своих посещений.
Когда он ушел, Фонтлерой, проводивший его до двери, вернулся к деду.
— Нельзя ли мне пойти теперь к Милочке? — спросил он. — Я думаю, она будет ждать меня.
Граф несколько помолчал.
— Сначала тебе нужно посмотреть кое-что в конюшне, — сказал он. — Позвони в колокольчик.
— Как вам угодно, — быстро покраснев, сказал Кедрик. — Я вам очень благодарен; но лучше бы я посмотрел это завтра. А то ей придется ждать еще дольше.
— Отлично, — ответил граф. — Мы велим заложить карету. — Затем он сухо прибавил, — а ведь в конюшне пони.
Фонтлерой глубоко вздохнул.
— Пони! — воскликнул он. — Чей это пони?
— Твой.
— Мой? Мой — как и все, что там наверху?
— Да, — сказал дед. — Тебе хотелось бы взглянуть на него? Велеть мне его вывести?
Щеки Фонтлероя разгорались все ярче и ярче.
— Я никогда не думал, что у меня будет пони! — сказал он. — Я этого никогда не думал! Как рада будет Милочка. Вы мне все даете, право!
— Хочешь посмотреть его? — спросил граф.
Фонтлерой снова глубоко вздохнул.
— Мне хочется посмотреть его, — произнес он. — Так хочется, что и не знаю, как дождаться. Только боюсь, что будет некогда.
— Ты непременно должен повидаться сегодня с матерью? — осведомился граф. — Думаешь, что этого нельзя отложить?
— Но ведь она думала обо мне целое утро, и я думал о ней!
— О! — сказал граф. — Вот как? Позвони.
Когда они ехали по аллее, под нависшими над нею большими деревьями, граф был несколько молчалив. Но этого нельзя было сказать про Фонтлероя. Он толковал о пони; расспрашивал, какого он цвета, какого роста, как его зовут, что он всего больше любит есть, сколько ему лет, в котором часу можно будет завтра встать и посмотреть его.
— Милочка будет так рада! — все повторял он. — Она будет так благодарна вам, что вы так добры ко мне! Она знает, что я всегда очень любил пони, но мы никогда не думали, что он у меня будет. У нас на Пятой аллее был мальчик, у которого был пони, и он каждое утро ездил на нем, а мы обыкновенно гуляли мимо его дома, чтобы увидать его.
Он откинулся на подушки и в течение нескольких минут в немом восхищении смотрел на графа.
— Я думаю, что вы, должно быть, самый лучший человек на свете, — заговорил он наконец. — Вы ведь всегда делаете добро? — и думаете о других. Милочка говорит, что это самая лучшая доброта — не думать о себе, а думать о других. Вы ведь именно такой и есть, не правда ли?
Его сиятельство был настолько ошеломлен изображением своей особы в таком благоприятном свете, что затруднился ответом. Он чувствовал, что ему необходимо время, чтобы обдумать ответ. Видеть превращение каждого из своих дурных, себялюбивых побуждений в добрые и великодушные, благодаря простодушию ребенка — было для старика слишком неожиданным, странным событием.
Смотря на деда своими большими, невинными, блестящими от восторга глазами, Фонтлерой продолжал высказывать свое удивление.
— Вы столько людей сделали счастливыми: и Михаила с Бриджет и с детьми, и торговку яблоками, и Дика, и м-ра Хоббса, и м-ра Хиггинса, и м-сс Хиггинс с детьми, и м-ра Мордаунта — ведь и он, конечно, был рад — и Милочку, и меня. Знаете, я сосчитал по пальцам и в уме, и насчитал двадцать семь человек, которым вы сделали добро. Это очень много — двадцать семь!
— Да разве я был добр к ним? — сказал граф.
— Разумеется, вы, — отвечал Фонтлерой. — Вы всех их сделали счастливыми. Знаете ли вы, — прибавил он с некоторою нерешительностью, — что иногда люди ошибаются насчет графов, если их не знают. М-р Хоббс тоже ошибался. Я хочу теперь написать ему об этом.
— Какого же мнения был м-р Хоббс о графах? — спросил его сиятельство.
— Как вам сказать, — отвечал его собеседник, — беда в том, что никого из них он не знал, а читал про них только в книгах. Он думал — вы об этом не беспокойтесь — что они кровожадные тираны; но если бы он знал вас, то, наверное, думал бы совсем по-другому. Я ему напишу про вас.
— Что же ты ему напишешь?
— Я скажу ему, что вы самый добрый человек, какого я только знаю; что вы всегда думаете о других, делаете их счастливыми и… и что я надеюсь, когда вырасту, быть совсем похожим на вас.
— Совсем похожим на меня! — повторил старый лорд, глядя на сияющее личико.
И сквозь его увядшую кожу проступило что-то похожее на краску стыда; он вдруг повернул глаза в сторону и стал глядеть в окно кареты на большие буковые деревья, на их темно-красные, освещенные солнцем листья.
— Совсем похожим на вас, — сказал Фонтлерой, скромно прибавив, — если я могу. Может быть, я не настолько добр, но я постараюсь.
Карета между тем катилась по прекрасной аллее под роскошными, развесистыми деревьями, то мимо тенистых куп, то в виду ярко освещенных стен зелени. Снова увидел Фонтлерой красивые поляны, заросшие папоротником вперемежку с крупными колокольчиками; снова увидал он оленей, то стоявших, то лежавших в густой, сочной траве, как и накануне повертывавших голову в сторону экипажа и провожавших его глазами. Как и за день перед тем, то здесь, то там выбегали резвые кролики и тотчас же снова скрывались в чаще кустов. Громкий взлет куропаток, крики и пение птиц — все это казалось ему еще прекраснее, нежели в первый раз. Сердце его было полно удовольствия и счастья среди отовсюду окружавшей его красоты. Хотя старый граф тоже, повидимому, смотрел в окна кареты, но мысли его и слух были заняты совсем другим. Он видел долгую жизнь, в которой не было ни благородных поступков, ни добрых мыслей. Он видел годы, в которые человек, тогда еще молодой и сильный, обладавший богатством и властью, употреблял и молодость и силу, и богатство, и власть лишь на то, чтобы угодить самому себе и убить свое время. Он видел этого человека, когда время уже было убито, и наступила старость — старость одинокая, без истинных друзей, несмотря на всю окружавшую его роскошь. Он видел людей или не любивших, или боявшихся его, или готовых льстить и унижаться перед ним, но в действительности совершенно равнодушных к тому, жив он или умер, разве из этого могла проистекать для них какая-нибудь выгода или потеря. Он смотрел на обширные площади принадлежавших ему земель и знал — чего не знал Фонтлерой — как далеко они простирались, какое представляли собою богатство и сколько на них жило людей. Он знал также — о чем Фонтлерой тоже не ведал — что в числе этих людей, состоятельных или бедных, вряд ли был кто-нибудь, кому, при всей зависти к богатству, громкому имени и власти, при всем желании обладать всем этим, могло бы хотя на одну минуту прийти в голову назвать этого вельможного собственника «добрым» или пожелать, подобно Кедрику, быть на него похожим.
Размышлять об этом было не особенно приятно даже такому суетному, с такою очерствелою совестью, человеку, в течение семидесяти лет довольствовавшемуся только самим собою и никогда не снисходившему до мысли о том, что думал о нем свет, поскольку это не касалось его удобства или удовольствий. Он в самом деле ни разу до сих пор не размышлял об этом; и если задумывался теперь, то лишь потому, что ребенок считал его лучшим, нежели он был, и, желая последовать его примеру, заставил его задать себе вопрос, действительно ли он представлял собою личность, достойную служить образцом для других.
Фонтлерой подумал, что у графа очень болит нога — настолько сморщены были брови смотревшего из кареты графа; внимательный мальчик рассудил не тревожить его разговорами и стал опять молча рассматривать деревья, папоротники и оленей. Наконец, миновав ворота и проехав еще вдоль нескольких зеленых изгородей, карета остановилась. Они приехали в Каурт-Лодж, и Кедрик соскочил на землю, прежде чем рослый лакей успел отворить дверцы экипажа.
Граф вдруг встрепенулся.
— Как, — сказал он. — Разве уже мы приехали?
— Да, — отвечал Фонтлерой. — Позвольте мне подать вам вашу палку. Опирайтесь на меня, когда будете выходить.
— Я не буду выходить, — произнес старик отрывисто.
— Вы… вы не хотите повидаться с Милочкой? — с удивлением воскликнул Фонтлерой.
— Милочка извинит меня, — сухо отозвался граф. — Ступай к ней и скажи, что даже новый пони не мог удержать тебя дома.