Таким образом, когда он узнал, что его отец более не вернется, и увидал горесть матери, его доброе сердечко постепенно прониклось мыслью, что ему следует делать все для него возможное, чтобы утешить ее. Как ни мал он был, эта мысль не покидала его никогда — сидел ли он у нее на коленях и целовал ее, прижавшись к ней своей кудрявой головкой, показывал ли ей свои игрушки и книжки с картинками, или просто помещался рядом с нею, когда она лежала на диване. В его возрасте он еще не мог придумать ничего другого, но делал, что было в его силах, и тем утешал ее более, нежели мог себе представить.
— О Мэри, — услышал он раз слова матери своей старой служанке, — я уверена, что он по-своему всячески старается помочь мне. Иногда он смотрит на меня таким нежным, испытующим взглядом, как будто разделяет мое горе, и потом приходит ласкаться ко мне или старается что-нибудь показать мне. Он этим так напоминает порою взрослого человека, что я в самом деле начинаю думать, что ему все известно.
Когда он стал постарше, у него начали проявляться такие симпатичные черты детского простодушия и понятливости, что служили прямою забавою не только матери, но и всякого. Мать же была так довольна его обществом, что почти не искала другого. Они обыкновенно вместе гуляли, вместе разговаривали и играли. Научившись читать еще очень маленьким, он имел обыкновение лежать по вечерам на ковре перед камином и читать вслух — иногда какие-нибудь мелкие рассказы, а то и толстые книги, которые читают взрослые, и случалось даже — газеты; при этом служанка Мэри, сидя в кухне, часто слышала веселый смех м-сс Эрроль, вызванный забавными рассуждениями ребенка.
— Право, — рассказывала Мэри лавочнику, — нельзя удержаться от смеха, когда он начнет толковать по-своему! Приходит он как-то ко мне в кухню — вот когда выбрали нового президента, — стал перед плитой, а на самого любо посмотреть, засунул ручки в карманы и с важным видом, как у судьи, говорит мне: — Мэри, — говорит, — я очень интересуюсь выборами, — говорит. Я республиканец, и Милочка тоже. Ты республиканка, Мэри? — Жаль мне, а должна вам сказать, — говорю я: — я самая настоящая демократка! — А он смотрит на меня такими глазами, точно хочет насквозь видеть, и говорит: — Мэри, — говорит, — плохо придется всему государству. — И с тех пор дня не было, чтобы он не заговаривал со мной о политике.
Мэри его очень любила и гордилась им. Она находилась при его матери с самого его рождения и, после смерти его отца, осталась у нее единственной прислугой, и кухаркой и нянькой в то же время. Она гордилась красотой и стройностью его фигуры и его прекрасным нравом и в особенности любовалась светлыми курчавыми волосами, обрамлявшими его лоб и спускавшимися прелестными кудрями на его плечи. Она от души работала с утра и до вечера, стараясь помочь матери в шитье и починке его белья и платья.
— Настоящий аристократ, право, — говаривала она. — Посмотрела бы я, кто бы сравнялся с ним из тех ребят, что катаются по Пятой Аллее[1]. И всяк, и стар и млад, смотрят на него, когда он ходит в своей бархатной куртке, сшитой из старого материнского платья, поднявши головенку с развевающимися золотыми кудрями. Ни дать, ни взять — молодой лорд.
Кедрик не знал, что похож был на молодого лорда; он не знал даже, что такое лорд. Его лучшим другом был содержатель ближайшей овощной лавочки — человек крутой, который с ним, однако, всегда обходился мягко. Его звали мистер Хоббс, и Кедрик очень уважал и любил его. Он считал его очень богатой и влиятельной персоной; ведь столько у него было разных вещей в лавке — и сливы, и фиги, и апельсины, и бисквиты, да, кроме того, этот богач имел лошадь и телегу. Кедрик любил и поставщика молока, и булочника, и торговку яблоками, но больше всех — м-ра Хоббса; он был с ним на такой короткой ноге, что каждый день приходил к нему и часто подолгу сидел у него в лавке, рассуждая о разных текущих вопросах. Нужно было дивиться, о чем только они не толковали — о четвертом июля[2], например. Когда они начинали говорить об этом дне, то разговору их, кажется, и конца не было. М-р Хоббс был очень дурного мнения насчет «британцев» и пересказывал всю историю войны за освобождение, сообщая самые удивительные и патриотические рассказы о коварстве врага и геройской храбрости защитников отечества, и даже великодушно повторял выдержки из декларации о независимости.
Кедрик приходил в такой восторг, что у него разгорались глаза, краснели щеки, и кудри его от волнения сбивались в какую-то золотистую кучу. Вернувшись домой, он не знал, как ему поскорее окончить обед, чтобы успеть рассказать матери слышанное им от своего старого друга. Вероятно, м-р Хоббс и посеял в нем первый интерес к политике. Этот патриот-лавочник был большой любитель читать газеты; благодаря этому обстоятельству, Кедрик слышал от него многое о происходившем в Вашингтоне[3]; и м-р Хоббс обыкновенно сообщал ему, что президент делал хорошего или дурного. Однажды, во время выборов, интерес наших политиков к государственным делам своего отечества дошел до высших пределов, и, чего доброго, не будь м-ра Хоббса и Кедрика, кто знает, какая участь постигла бы республику. М-р Хоббс взял его с собою и показал ему факельное шествие. Великое множество людей, несших факелы, оставило в нем воспоминание о каком-то крупном мужчине, который стоял у фонарного столба и держал на плечах хорошенького маленького мальчика, кричавшего ура и махавшего своей шляпой.
Вскоре после этих выборов, когда Кедрику пошел восьмой год, случилось событие, произведшее резкую перемену в его жизни. Замечательно было то, что в день этого события он толковал с м-ром Хоббсом об Англии и королеве, и м-р Хоббс сказал несколько весьма жестоких слов насчет английской аристократии, особенно негодуя на тамошних графов и маркизов. Горячее это было утро; Кедрик, поиграв с несколькими друзьями в солдаты, отправился в лавку отдохнуть и застал м-ра Хоббса, сидевшего с весьма раздражённым, даже свирепым, видом над лондонской иллюстрированной газетой, картинка которой изображала какую-то придворную церемонию.
— А, — сказал он, — вот как они поживают.
Кедрик взобрался по обыкновению на высокий стул, сдвинул на затылок свою шляпу и засунул руки в карманы, как бы готовясь сочувственно внимать словоизвержениям м-ра Хоббса.
— Вы много маркизов знавали, мистер Хоббс? — осведомился Кедрик, — или графов?
— Нет, — ответил м-р Хоббс с негодованием;— вряд ли.
И, довольный своим выражением, он гордо осмотрелся кругом и потер себе лоб.
— Может быть, они не были бы графами, если бы знали что-нибудь лучшее, — сказал Кедрик, чувствуя некоторое сострадание к их несчастному положению.
— Ну, навряд ли! — сказал м-р Хоббс. — Они, напротив, гордятся этим!
Как раз в средине их разговора явилась служанка, Мэри. Кедрик подумал, что, может быть, она пришла купить сахару, но он ошибся. Мэри была бледна и как будто чем-то взволнована.
— Пойдемте домой, голубчик, — сказала она, — барыня вас спрашивает.
Кедрик спрыгнул со стула.
— Она хочет со мной куда-нибудь идти, Мэри? — спросил он. — До свидания, мистер Хоббс. Мы еще увидимся.
Он не понимал, почему Мэри смотрела на него таким удивленным взглядом и как-то странно покачивала головою.
— Что с тобой, Мэри? — спросил он. — Или это от жаркой погоды?
— Нет, — отвечала Мэри;— но у нас случилось что-то странное.
— У Милочки от солнца голова разболелась? — осведомился он с беспокойством.
Но дело было не в том. Когда они подошли к дому, перед ним стояла карета, и кто-то разговаривал с мамой в гостиной. Мэри поспешно повела его наверх, где одела его в лучший летний костюм, из фланели сливочного цвета с красным шарфом, и причесала его кудрявые локоны.
Все это время Мэри что-то бормотала про себя насчет дворянства вообще и лордов в особенности, но Кедрик, как ни велико было его недоумение, не стал много расспрашивать няню, рассчитывая все узнать от матери. Одевшись, он сбежал вниз и вошел в гостиную. Высокий, худой господин, с острыми чертами лица, сидел в кресле. Рядом с ним стояла мать, бледная и со слезами на глазах, как ему показалось.
— О! Кедрик! — воскликнула она и быстро направилась к мальчику, обхватила его обеими руками и, тревожно, испуганно покрывая его поцелуями, повторяла: — О, мой бесценный Кедди!
Старик поднялся с кресла и, потирая костлявою рукой свой подбородок, начал пристально разглядывать мальчика.
Казалось, он смотрел не без удовольствия.
— Итак, — произнес он, наконец, с расстановкою, — итак это маленький лорд Фонтлерой.
II
В течение следовавшей затем недели Кедрик ходил как очарованный; он еще не переживал такого странного, непонятного времени. Во-первых, его очень удивило то, что рассказала ему мать. Он должен был прослушать этот рассказ два или три раза, прежде чем мог понять его. Он решительно не в состоянии был представить себе, что подумает об этом м-р Хоббс. История начиналась с графов: его дед, которого он никогда не видал, был граф; и его старший дядя, если бы не был убит при падении с лошади, со временем должен бы стать тоже графом; а после смерти сделался бы графом другой его дядя, если бы внезапно не умер в Риме от лихорадки. После этого стал бы графом его собственный папа, если бы он был жив; но так как они все умерли, и остался один Кедрик, то выходило, как будто, что ему предстоит быть графом после смерти дедушки — а пока он лорд Фонтлерой.
Он сильно побледнел, когда ему сказали это в первый раз.
— О Милочка! — воскликнул он, — мне бы не хотелось быть графом. У нас нет ни одного мальчика — графа. Нельзя ли и мне не быть графом?
Но избежать этого было, по-видимому, невозможно. И когда, в тот же день вечером, они сидели с матерью у окна и смотрели из него на свою скромную улицу, у них зашел об этом длинный разговор. Кедрик помещался на своей скамейке, обхватив по обыкновению одно колено руками и с лицом, почти красным от напряжения мысли. Оказалось, что дедушка прислал за ним, чтобы увезти его в Англию, и мама находила, что ему нужно было ехать.