— Почему вы так смотрите на мальчика? — воскликнул он раздражительно. — Вы весь вечер смотрите на него, как будто… а теперь опять; что вам далось смотреть на него, Хавишам, точно какая-то зловещая птица! Какое отношение имеет ваша новость к лорду Фонтлерою?
— Мой лорд, — сказал м-р Хавишам, — я не стану тратить слов. Моя новость всецело касается лорда Фонтлероя. И если нам верить ей, — то перед нами спит не лорд Фонтлерой, а лишь сын капитана Эрроля. Настоящий же лорд Фонтлерой есть сын вашего сына Бевиса и находится в эту минуту в одной из лондонских гостиниц.
Граф стиснул ручки кресла обеими руками так сильно, что на них выступили вены; так же сильно выступили они у него и на лбу; свирепое лицо сделалось почти багровым.
— Что вы хотите сказать! — закричал он. — Вы сошли с ума! Чья это ложь?
— Если это ложь, — отвечал м-р Хавишам, — то она ужасно походит на истину. Сегодня утром в мою квартиру явилась женщина. Она сказала, что ваш сын Бевис женился на ней шесть лет тому назад в Лондоне. Она показала мне свое свидетельство о браке. Через год после свадьбы они поссорились, и он заплатил ей за то, чтобы она ушла от нее. У нее сын пяти лет. Она американка низшего класса — личность необразованная — и до последнего времени хорошенько не знала, на что может претендовать ее сын. Она посоветовалась с адвокатом и узнала, что сын ее действительно лорд Фонтлерой и наследник Доринкурского графства; теперь она, конечно, настаивает на признании его прав.
В эту минуту кудрявая головка на желтой подушке пошевелилась. Глубокий, продолжительный вздох вырвался из раскрытых губ, и маленькое тело сделало легкое движение во сне. Но это не было движением тревоги или беспокойства под влиянием факта, что он оказался обманщиком, что он совсем не лорд Фонтлерой и никогда не будет графом Доринкуром. Он только еще больше склонил головку на бок, как будто для того, чтобы лучше дать ее разглядеть так торжественно смотревшему на нее старику.
Горькая улыбка неподвижно остановилась на мрачном от гнева, но все-таки красивом, лице старого вельможи.
— Мне не следовало бы верить ни одному слову из этого, — произнес он, — если бы это не было настолько низким, презренным делом, что оно становится вполне возможным, будучи связано с именем моего сына Бевиса. Он был для нас постоянным бесчестьем. Всегда слабый, вероломный, порочный мальчишка с грязными наклонностями — и это мой сын и наследник! Вы говорите, что эта женщина необразованная, вульгарная особа?
— Я должен сказать, что она вряд ли в состоянии написать свое имя, — отвечал адвокат. — Она безо всякого воспитания и, очевидно, продажная; заботит только о деньгах. Она очень красива в грубом смысле, но…
Притязательный в своих вкусах старик не договорил и как-то брезгливо содрогнулся.
Вены на лбу графа выступили, как красные веревки. На нем показались даже капли холодного пота. Он вынул платок и стер эти капли. Улыбка его стала еще горче.
— А я, — сказал он, — я обвинял… другую женщину, мать этого ребенка (показывая на спящую на софе фигуру); я отказывался признать ее. А ведь она умела написать свое имя. Я думаю, что это возмездие.
Вдруг он вскочил с кресла и начал ходить взад и вперед по комнате. Неистовые, страшные слова полились из его уст. Бешенство, ненависть и жестокое разочарование потрясли его, как буря потрясает дерево. На ярость его было страшно смотреть, но, тем не менее, м-р Хавишам заметил, что в самом разгаре своего гнева он не упускал из вида спящую фигурку ребенка на желтой атласной подушке и ни разу не поднимал настолько высоко своего голоса, чтобы он мог разбудить мальчика.
— Я мог бы знать это, — сказал он. — Они служили бесчестием для меня с первых своих дней! Я ненавидел их обоих, и они ненавидели меня! Бевис был худший из них. Но все-таки я не хочу этому верить! Я буду оспаривать это до конца. Но это так похоже на Бевиса, так на него похоже!
И он снова впадал в ярость и задавал вопросы насчет женщины, насчет ее доказательств, и, шагая по комнате, то бледнел, то багровел, сдерживая свое бешенство.
Когда он, наконец, узнал все, что можно было узнать, м-р Хавишам посмотрел на него с чувством беспокойства. Старик казался сильно изменившимся; он был угрюм и, видимо, подавлен. Припадки ярости всегда дурно отзывались на нем, а на этот раз они сказались еще хуже, потому что в них была не одна ярость.
Наконец, он медленно приблизился к софе и остановился около нее.
— Если бы кто-нибудь сказал мне, что я могу полюбить ребенка, — произнес он своим резким, но на этот раз тихим и нетвердым голосом, — я бы этому не поверил. Я всегда питал отвращение к детям, и к собственным больше, чем к чужим. Этого ребенка я люблю, и он меня любит (с горькою улыбкой). — Я не пользуюсь расположением людей; я никогда им не пользовался. Но он меня любит. Он никогда не боялся меня — всегда верил в меня. Он бы занимал мое место лучше, нежели занимал его я. Я это знаю. Он был честью для нашего имени.
Он наклонился и с минуту простоял, глядя на счастливое спящее лицо ребенка. Его мохнатые брови были по-прежнему яростно сдвинуты вместе, но в нем самом ярости, видимо, уже не было. Он протянул руку, сдвинул со лба ребенка золотистые волосы, затем отошел и позвонил в колокольчик.
Когда явился самый крупный лакей, он указал ему на софу.
— Возьми, — произнес он, и затем голос его несколько изменился, — отнеси лорда Фонтлероя в его комнату.
XI
Когда юный друг м-ра Хоббса покинул его с тем, чтобы уехать в Доринкурский замок и сделаться лордом Фонтлероем, и когда лавочник сообразил, что целый океан отделяет его от маленького товарища, проведшего столько приятных часов в его обществе — он начал сильно скучать. Дело в том, что м-р Хоббс далеко не отличался общительностью и веселым нравом; он был несколько вял и тяжел на подъем и никогда не заводил обширного знакомства. Он не обладал достаточной живостью характера, чтобы уметь развлечь себя, так что все его удовольствия ограничивались чтением газет и подведением своих счетов. Не легко доставалось ему это последнее занятие и требовало иногда очень много времени. В былые дни маленький лорд Фонтлерой, научившийся порядочно считать с помощью пальцев, доски и грифеля, нередко прилагал все усилия в старании помочь ему. К тому же Кедрик был таким внимательным слушателем, так живо интересовался тем, что говорилось в газетах, и с м-ром Хоббсом у них происходили такие длинные разговоры насчет войны за освобождение, насчет выборов и республиканской партии, что ничего удивительного не было в том, что в овощной лавочке чувствовалась какая-то пустота. В первое время м-ру Хоббсу казалось, что Кедрик в сущности совсем не далеко и скоро приедет обратно, что в один прекрасный день он отнимет глаза от газеты и увидит стоящего в дверях мальчика в белом костюме и красных чулках, в запрокинутой на затылок соломенной шляпе и весело приветствующего его словами:
— Здравствуйте, м-р Хоббс! Вот жаркий-то день нынче!
Но так как дни проходили за днями, а мечты м-ра Хоббса не сбывались, то ему стало очень тяжело и грустно. Даже газеты не доставляли ему прежнего удовольствия. Прочтет газету, положит ее на колени и уставится неподвижным взором на высокий стул. На длинных ножках этого стула остались некоторые знаки, наводившие на м-ра Хоббса тоскливое уныние. То были знаки, оставленные пятками будущего графа Доринкура, имевшего обыкновение во время разговора усиленно болтать ногами. Видно, даже юные графы обивают ножки того, на чем сидят; благородная кровь и древний род этому, должно быть, не препятствуют. Насмотревшись на эти знаки, м-р Хоббс обыкновенно вынимал свои золотые часы, открывал их и созерцал надпись: «От стариннейшего друга, лорда Фонтлероя, м-ру Хоббсу. Когда увидишь сей стишок, то вспомни обо мне, дружок». Наглядевшись, он громко захлопывал часы, со вздохом поднимался, становился в дверях, между ящиком с картофелем и бочкою с яблоками, и смотрел на улицу. Вечером, заперев лавку, он закуривал трубку и медленно шел по мостовой, пока не доходил до дома, где жил Кедрик. На доме стояла надпись: «Сей дом отдается внаймы». М-р Хоббс обыкновенно останавливался здесь, смотрел на эту вывеску, качал головою, напряженно раскуривая трубку, и через несколько времени с печальным видом уходил обратно.
Так прошли две или три недели, пока у него не явилась новая мысль. Будучи тяжел и неповоротлив, он не скоро додумывался до чего-нибудь нового. Обыкновенно он не долюбливал новых мыслей, предпочитая им старые. Однако, спустя две или три недели, в течение которых, вместо того, чтобы улучшаться, дела все шли хуже и хуже, в нем начал медленно и осторожно возникать новый план. Он вознамерился пойти к Дику. Много трубок он выкурил, прежде чем пришел к этому заключению, но в конце концов все-таки пришел к нему. Нужно было повидать Дика. Насчет Дика ему было все известно от Кедрика, а идея его была та, что Дик, обсудив дело сообща, может быть, несколько утешит его. И вот, в один прекрасный день, когда Дик был сильно занят чисткой сапог одного посетителя, дюжий человек, с хмурым лицом и лысой головой, остановился на мостовой и несколько минут рассматривал вывеску, на которой было изображено:
«Профессор Дик Типтон Непобедимый».
Он смотрел на вывеску так долго, что Дик заинтересовался им и, сделав заключительный взмах по сапогам своего посетителя, сказал незнакомцу:
— Угодно положить лоск, сэр?
Дюжий мужчина сделал осторожно несколько шагов вперед и поставил ногу на скамейку.
— Да, — произнес он.
Затем, когда Дик принялся за работу, дюжий мужчина переводил глаза с Дика на вывеску, с вывески опять на Дика.
— Откуда это у тебя? — спросил он.
— От одного друга-малыша, — сказал Дик. — Всю обстановку подарил мне. Прекрасный был малый. Он теперь в Англии. Поехал лордом там ихним сделаться.
— Лорд… лорд, — спросил с тяжеловесною медленностью м-р Хоббс, — лорд Фонтлерой — должен сделаться графом Доринкуром?