Моульди говорил, конечно, то, что сам думал; если же нет, то его желание облегчить мои страдания было очень великодушным. Однако сколько ни старались и он, и Рипстон утешить меня, тяжесть продолжала лежать на моей совести.
– Если брать орехи и другие вещи не называется воровать, то как же это называется? – спросил я у Моульди.
– Мало ли как! Смазурить, стащить, стянуть, стибрить… Да не все ли равно, как назвать!
– Ну, а если бы я спросил у полицейского, как бы он это назвал?
– Вот выдумал! Кто же станет спрашивать у полицейских? Известно, какие они лгуны! – возразил Рип-стон.
– Признайся, Смитфилд, ты просто трусишь? – сказал Моульди.
– Нет, не трушу. Я только думал, что это воровство, а если не воровство, так и прекрасно.
– То-то же, – хмыкнул Моульди. – Я, когда был маленький и жил дома, так слышал, как отец читал матери газеты. Ты не можешь себе представить, судейские – уж на что хитрые люди, а и те должны быть осторожными и называть вещи, как следует. Если кто не пойман на настоящем воровстве, они не смеют назвать его вором. Они говорят, что он сделал «хищение» или «мелкое мошенничество». А хищение не беда. Вон Рипстон стащил как-то молочник, так его засадили в тюрьму на две недели. Правда, Рипстон?
– Нечего тыкать мне этим в глаза, – сердито ответил Рипстон. – Я знаю ребят, которым доставалось побольше двух недель, да еще и розги не в счет, я только не болтаю всего.
Намек этот, видимо, относился к Моульди, который обиделся и назвал Рипстона бродягой. Впрочем, они скоро помирились, поболтали еще немного о том о сем, и оба спокойно заснули.
Но я опять, как и в прошлую ночь, долго мучился прежде, чем заснуть. Рассуждения товарищей не убедили меня. Кроме того, я понимал, что двухнедельное заключение в тюрьме и розги не достаются мальчикам, если они не делают ничего дурного. Может быть, похищение орехов не называется воровством, но во всяком случае я не хотел заниматься ничем подобным. Я собирался завтра же утром объявить Моульди и Рипстону, что буду совсем честным мальчиком и стану просто работать на рынке; если они не хотят оставаться моими товарищами, то я уйду от них. Приняв это решение, я заснул.
Проснувшись на следующее утро, я почувствовал себя ужасно несчастным. Мне было страшно холодно, зубы у меня стучали, вся внутренность как-то дрожала, я готов был отдать всю свою одежду за глоток горячего кофе.
У Моульди были деньги на кофе. Вчера вечером он подержал лошадь одному господину, зашедшему в ресторан поесть устриц, и получил шесть пенсов. Четыре пенса мы истратили на ужин, а два оставили на завтрак.
Мы вышли на улицу, дрожа от холода. Шел дождь, хотя не сильный, но очень частый; на мостовой было мокро и грязно. Мы не успели еще дойти до кофейной, как я почувствовал, что моя рубашка и панталоны промокли насквозь и прилипли к телу. Я не забыл своего вчерашнего решения и все собирался с духом, чтобы высказать его. Но как? Я был голоден, промок до костей и чувствовал, что буду совсем одиноким и беспомощным, если поссорюсь с моими теперешними товарищами.
– Пожалуйте нам три чашки кофе на два пенса, – потребовал Моульди у буфетчика.
Все было кончено. Если бы этот кофе принадлежал кому-нибудь другому, я, пожалуй, высказал бы свое решение, но я не мог, принимая от него угощение, попрекать Моульди его промыслом.
Прежде чем мы допили кофе, Моульди заметил:
– Ну, не прохлаждайтесь! Сегодня у нас будет много дел. Знаешь, Смитфилд, в хорошую погоду всякий сам бегает по своим делам, а в дурную все норовят кого-нибудь нанять вместо себя.
Это оказалось верным. Дождь лил все утро, и работы у нас было вдоволь. Я заработал одиннадцать пенсов, Рипстон шиллинг и полтора пенса, а Моульди девять с половиной пенсов. Меня очень радовало, что я добыл больше Моульди. Хотя я промок до костей и больно порезал себе палец на ноге, наступив на разбитую бутылку, но чувствовал себя необыкновенно счастливым, посматривая на свои деньги, добытые честным трудом. Рипстон и Моульди, заработав достаточно себе на пропитание, тоже не стащили ни одного яблочка на рынке.
– Вот, можно сказать, честно проработали все утро, – ухмыльнулся, принимая от нас деньги, Моульди, который всегда был казначеем.
– Это лучше, чем добывать разные вещи дурным манером, да продавать их, – осмелился заметить я.
– Еще бы, конечно, так больше добудешь!
– Мне бы хотелось, чтобы меня заставляли работать, а не… другое делать, – сказал я.
– Кто же тебя заставляет? Дело в том, что нельзя всегда одним заниматься, иногда так плохо приходится, что хоть с голоду умирай. По-моему, надо браться за все, что попадает под руку.
Рипстон был совершенно согласен с мнением своего товарища. Мы пошли в кухмистерскую, очень весело пообедали, отложили себе денег на ужин, и у нас еще осталось шесть пенсов. На эти шесть пенсов товарищи решили купить мне сапоги; мы пошли в лоскутный ряд и купили несколько широкую, но очень приличную обувь.
Глава ХIII. Я живу базарным воришкой. Неприятная воскресная ночь. Я заболеваю
Не стану утомлять читателя, подробно описывая ту жизнь, которую я изо дня в день вел в обществе Рип-стона и Моульди. Она была, в сущности, довольно однообразной. С понедельника по субботу мы вставали с рассветом, ходили по одним и тем же улицам и проулкам, отыскивая и исполняя одни и те же работы. Когда работ этих не хватало для нашего пропитания, мы воровали разную мелочь из одних и тех же корзин и продавали ее одному и тому же старику, а затем обедали сообразно с количеством наших денег. Иногда, как и говорил Моульди, мы угощались свининой, а иногда целый день должны были питаться куском черного хлеба; иногда находили в своем фургоне солому, иногда ложились спать на голых досках.
В начале моей бродяжнической жизни у меня было немного одежды; всего пара панталон, одна рубашка и оборванная старая куртка. Теперь рубашка и панталоны у меня были новые, а куртку заменило нечто вроде сюртучка. Шестипенсовые сапоги мои очень скоро развалились, и я по-прежнему ходил босиком, так как у нас не хватало средств для покупки мне новой пары обуви.
Я познакомился с Рипстоном и Моульди в начале мая, а теперь была уже середина октября. За это время я раз семь или восемь побывал в театре, и это доставило мне величайшее удовольствие. Однажды мне пришлось провести ночь в кутузке по подозрению в краже одной маленькой собачки, которую я и не думал красть. Она сама пристала ко мне как-то вечером, когда мы возвращались домой под Арки, нам жаль стало выгнать ее, мы покормили ее и приютили в нашем фургоне. Ночью полицейские нашли ее у нас, разузнали, кто привел ее, и забрали меня в околоток. Мне, вероятно, пришлось бы попасть в тюрьму, если бы Рипстон не спас меня. Он расспросил, чья это собачка, отправился прямо к ее хозяевам – в большой великолепный дом на богатой улице – и рассказал им все дело до конца. Они поверили ему, освободили меня, и богатая леди, которой принадлежала собачка, подарила мне даже целых пять шиллингов.
Пять шиллингов! Это было такое богатство, которого наша маленькая компания никогда еще не получала сразу. Решено было вдоволь насладиться им. Мы пообедали в хорошей кухмистерской, выпили за столом по кружке пива и с непривычки к этому напитку развеселились до того, что решили ехать в театр в омнибусе, платя по два пенса за место; при этом Рип-стону и Моульди сделалось так дурно, что нас вывели из театра в половине пьесы, и мы вынуждены были вернуться домой пешком по дождю, не имея ни пенса в кармане.
Один раз утром, недель через пять после моего побега из дома, я встретил на базаре одного нашего соседа, хорошего знакомого отца. Он хотел схватить меня, но мне удалось увернуться. После этого я стал внимательнее прежнего посматривать по сторонам, боясь встретить отца, и товарищи, которым я подробно описал его наружность, усердно помогали мне. На следующее утро, часов в семь, Моульди указал мне на двух мужчин, шедших из фруктового ряда. Я тотчас узнал того человека, который чуть не поймал меня вчера, и отца. Отец был очень бледен, видимо, сильно взволнован, а в руках держал большой кнут, который, вероятно, достал у кого-то специально для этого случая. При одном взгляде на него колени мои затряслись и губы задрожали.
– Рип, голубчик, спаси меня, – проговорил я, прячась за спину товарища, – видишь, какой он сердитый и какой у него кнут!
Рипстон попятился назад, подвел меня таким образом к груде пустых корзин и запрятал в самую их середину, а сам сел на опрокинутое лукошко и принялся, как ни в чем не бывало, чистить и есть морковину. Через несколько секунд подошел отец.
– Слушай-ка, малый! – обратился он к Рипстону. – Не видел ли ты тут на базаре мальчика в старой курточке и панталонах, росту он будет вот этакий?
Я видел сквозь щели корзины, как отец указал мой рост.
– А как его зовут? – спросил Рипстон, продолжая жевать морковь.
– Джим.
– Джима я знаю. – Он такой толстый, сильный, славно дерется на кулачках, любого мужика свалит.
– Эх ты! – нетерпеливо отозвался отец. – Я спрашиваю тебя о маленьком мальчике, лет этак восьми.
– Восьми… – медленно повторил Рипстон. – А его точно Джим зовут?
– Да, конечно! Его зовут Джим Бализет.
– Джим Бализет! – воскликнул Рипстон, точно вдруг вспомнил. – Знаю, знаю, мы его прозывали Раузер, оттого я и не мог вдруг вспомнить. Он жил где-то около Кау-Кросса, и отец у него, кажется, разносчик?
– Ну, он и есть, где же он?
– Отец еще злой такой? Часто стегал Джима кожаным ремнем?
– Он это рассказывал? Экий неблагодарный мальчишка!
– И у него есть еще мачеха, эдакая гадина, ябедничает на него, пьет водку, как воду…
– Где он? – заревел отец, бросаясь на Рипстона и тряся его за шиворот так сильно и так близко к корзинам, что они ежеминутно могли рассыпаться.
– Пустите, а то не скажу! – закричал Рипстон, и по тону его голоса мне показалось, что он и в самом деле хочет меня выдать.